Мои воспоминания. Книга первая - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще эти пребывания в Глазове сыграли как раз в моем художественном развитии некоторую роль. Там от скуки во время дождя мной был нарисован первый пейзаж с натуры: забор, яблони, а на первом плане идущая с коромыслом Маша-скотница, довольно смазливая баба, про которую мы сложили глупейшую песенку. Там же на прогулках по песчаным дорогам через сосновые рощи, спускаясь в дикие заросли оврага («здесь и медведи водятся», — говорил лесничий), или во время лежания на траве у речки, пока Валя и Лева занимались ужением, я вкушал всю прелесть деревенской поэзии. И именно то, что я проводил в этой «простейшей красоте» целые дни, что я успевал вдоволь и поскучать в ней, что я ее видел при разном освещении, то под ясной лазурью, то под свинцовыми грозовыми тучами, что я успевал иногда и промокнуть и снова высохнуть, это все «ввело меня в природу».
Имя Пана в те времена я еще не знал, но самое существование его я как бы чуял. Как раз в Глазове я испытал и характерный панический страх. Совсем недалеко от дома открывалась на несколько верст по лесу широкая просека, как-то неравномерно проведенная. Справа и слева, точно театральные кулисы, вступали или отступали лесные массивы. Стоило здесь хотя бы негромко что-либо крикнуть, как с поразительной отчетливостью раздавалось эхо и не один раз, а три, четыре, если же крикнуть во всю силу, то и раз десять. Однажды нам втроем вздумалось громко захохотать и вдруг в ответ раскатился настоящий адский хохот. Казалось, что хохочет сам лес, хохочут все находящиеся в нем лешие, о которых с ужасом и с убеждением рассказывала нянька, и нам стало так жутко, что мы опрометью бросились бежать домой и такого опыта больше не повторяли.
Хоть в Глазове на приволье мы иногда и играли в довольно буйные игры, изображая тех же краснокожих, однако мы, будучи, в общем, довольно благонравными мальчиками, никогда не дрались и вообще физических насилий избегали. Представляя самые жестокие схватки, пленения, казни, мы не делали друг другу больно, разделяя в этом обычай щенят, львят и других животных, отлично также знающих, что такое игра, что значит «ломать комедию». Тем более остается странным случай, происшедший как-то летом 1880 года, когда приехал гостить к Брюнам их дальний родственник, юноша лет четырнадцати, на голову выше самого высокого из нас троих. В общем, несмотря на разные шалости и всяческие кривляния, мы были скорее смирными, довольно благовоспитанными ребятами. Валя и Лева, те даже никогда не капризничали, да и не посмели бы, отчасти опасаясь не столько довольно крутых выговоров их матери, сколько самого факта огорчения родителей. Этот же новоприбывший Алеша был «настоящий мальчишка» — охотник до буйных игр и даже до драки. Вот он и затеял как-то на глазовском дворе игру в городки. Долгое время все шло дружно и весело; разделившись на два лагеря, мы с увлечением разрушали поочередно вражеские крепости. Но вот от слишком большой горячности я угодил брошенной палкой в самую голову Алеши! Будь пострадавшим кто-либо из нас, все кончилось бы жалобами, перебранкой, слезами, но Алеша пришел в ярость, и, перелетев громадными шагами через двор, дал мне со всего маху пощечину.
Сначала я совершенно опешил! О том, чтобы вступить в бой с таким великаном, не могло быть и речи, и в моем распоряжении оставались только мои обычные «решительные средства». Я не просто заплакал, а завопил как зарезанный, а затем умчался в свою комнату, заперся в ней на ключ, и оттуда на весь дом понеслись пронзительные крики-требования, чтобы мне немедленно был подан экипаж, что я уезжаю, что своего обидчика убью и т. д. Трагедия эта длилась довольно долго, но затем я устал сам, и, сознавая, что в достаточной мере всех наказал, я лег на постель и заснул. Несколько раз сама Елеонора Александровна подходила к двери, стучала и звала меня, но я представлялся мертвым и упорно молчал. Однако, когда через щели двери до меня донесся запах свежеиспеченных к чаю хлебцев «тамбовок», то я не утерпел перед соблазном, отпер дверь и направился в столовую. Алеша стоял у стола смущенный и, увидев меня, первый подошел и с чувством произнес: «Прости меня, Шура». Я же, почувствовав прилив великодушия, молча пожал ему руку и трижды с ним облобызался. На следующее утро Алеша покинул Глазово, и с тех пор мы никогда с ним более не встречались.
В долгие дождливые вечера мы с Валей и Левой вели всякие умные беседы, иногда даже не лишенные философского оттенка. Особенно склонен был к ним Лева (этому философу было в то время лет восемь), который никак не мог успокоиться, размышляя на темы о бесконечности, о вечности, о боге, о загробной жизни. Что за последним мыслимым пределом мира все же должно открыться новое, «хотя бы пустое пространство», а что, быть может, в этой пляшущей в солнечном луче соринке могут быть целые солнечные системы и такая же Земля, как наша, а в ней такой же Лева, а на Леве опять такие же соринки — эти мысли наполняли его ужасом. Вообще в Леве было больше, чем в его брате, поэтического и даже художественного начала. Так, он, младший из нас трех, лучше рисовал животных и особенно ловко их вырезывал из бумаги, не прибегая к предварительному очерку. Небольшой квадратик бумаги под ударом ножниц превращался в целую группу зверей, расположенных в разных направлениях и соединенных между собой маленькими перемычками. Сколько надо было иметь сообразительности, какой заранее установленный в голове план работы, чтобы такой фокус мог удаться! И каждая такая зверушка, имевшая в длину не более двух сантиметров, — будь то лев, хорек или слон, — была снабжена всеми характерными чертами, причем это не были ребяческие бесформенные схемы, а силуэты, точно скалькированные с картинок зоологического атласа. Мне всегда казалось, что из Левы мог бы выйти совершенно замечательный художник, но едва ли это пришлось бы по вкусу его родителям. Такая карьера не соответствовала всему жанру брюновского дома, лишенного всякой художественности, и Леву не только в этом направлении никто не поощрял, но, напротив, его направили по совершенно другой дороге. В конце концов из него вышел образцовый агроном, и последний раз я встретил этого милейшего, добрейшего человека после перерыва по крайней мере в двадцать лет в имении графа А. Орлова-Давыдова Отраде, где он и состоял кем-то вроде эксперта при экономии графа. (В 1947 г. получено из России известие, что Лева Брюн скончался.)
Валя был совсем не похож на брата, и эта контрастность с годами обострилась в чрезвычайной степени. Насколько Лева был прямым, открытым и простым, настолько Валя, не будучи ни фальшивым, ни каверзным, был все же извилистым и туманным. В Леве несомненно доминировало мужественное начало, в Вале — женственное. Жизненная же судьба Вали получила трагический исход. Он был превосходным учеником гимназии и, кажется, окончил ее с золотой медалью; он необычайно серьезно отнесся (не чета мне и моим позднейшим друзьям) к изучению законоведения в университете. Поступив затем в министерство юстиции, он быстро стал подниматься по бюрократической лестнице, и ему еще не было пятидесяти лет, когда он был назначен директором департамента полиции, а в будущем ему сулили и министерский портфель. В это время я его уже не встречал, и, вероятно, вот почему в моем воображении представление о моем Вале — хрупком, нежном, необычайно похожем на мать мальчике, — никак не вяжется с образом какого-то сурового инквизитора, каким, говорят, он себя и зарекомендовал. Во всяком случае в революционных кругах у него была такая репутация, и он это отлично знал, а потому, когда произошел переворот 1917 года, — Валентин Анатольевич счел более для себя осторожным исчезнуть с петербургского горизонта и куда-то спрятаться. Увы, год спустя он был выдан большевикам своими же близкими, и когда власти явились его арестовать, то мой бедный друг детства, запершись у себя в комнате, повесился! Произошло это где-то в провинции, кажется, в Нижнем Новгороде.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});