Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Читать онлайн Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 63
Перейти на страницу:

В результате сознание обыденное, рядовое, не будучи в силах осмыслить историческую суть ошеломляющих его переходов заформализованной до предела организации в хаос и обратно – суть, ухватываемую основательным философски-социологическим анализом, – становится в каждой своей клеточке сознанием фетишистским, разорванным и оттого глубоко «несчастным». По своим истокам это все то же «довольное сознание», только шиворот-навыворот: фетишистское преклонение перед тем, что ему преподносится как разумное, дополняется и зачастую подминается здесь столь же фетишистским испугом перед коварным неразумием, прячущимся где-то в складках этой мнимой рациональности. Оно расщеплено, привычка побуждает его следовать предписаниям благоразумно-должного, принятого всеми вокруг, – горький опыт приобщения к этой вотчине извращенного здравомыслия толкает в противоположную сторону. Болезненное раздвоение разрешается то взрывами дикого сумасбродного своеволия, буйством запутавшегося интеллекта, одержимого жаждой во всеуслышанье возвестить, что благообразный облик порядка – обман, что нет ни «бога», ни «закона», кроме слепой бессмыслицы смертного удела всех и каждого; то тихими побегами в окраинные скиты сугубо частной и телесной, «непосредственной» жизни – туда, куда как будто бы закрыт доступ «овеществляющей» живые души рациональности, где можно хоть иногда почувствовать себя вольно и где проявление деятельных сил личности не чревато отчуждением ее от самой себя. «Бесовство» Калигулы и пустынножительство Мерсо в самой гуще толпы – две ветви одного и того же умонастроения, с анархическим вызовом или уклончивостью, но с порога отметающего установки социального здравомыслия как коварно подсунутые нам лжеценности.

Смутно бродящее всегда, но в пору спокойствия зыбкое, расплывчатое и исподволь предопределяющее климат западной культуры в нашем веке, это умонастроение выплескивается наружу и кристаллизуется, когда потрясения истории поставляют ему мощный катализатор. Прямые предвестья сюрреалистического «мятежа» возникли на исходе Первой мировой войны; кануну Второй мировой войны сопутствовали экзистенциалистские веяния, давшие, в частности, «Постороннего» Камю (равно как и повесть Сартра «Тошнота»). Хотя кровное родство спрятано тут за открытым соперничеством, у них схожая закваска и схожая манера всюду заменять добропорядочный плюс на вызывающий минус. Раз цивилизация чревата механизированным варварством, пусть она сгинет, спасение – в природном и первозданном, будь то сокровища душевного подполья или веления плоти. Самодовольное конформистское благоразумие со всеми его запретами и предначертаниями взято на подозрение, его чураются, его изгоняют с той же суеверной опаской, с какой в Средние века изгоняли беса. Корчи избавляющихся от зловредной рассудочности сотрясают и философию и словесность. Писатели рьяно включаются в охоту на «картезианских ведьм» и ведут раскопки подлинного там, где, по их предположениям, залегают забытые и оставленные в небрежении клады дообщественного, почвенного, по-детски нерасчетливого и непроизвольного[43]. Они все доверчивее уповают на то самое наитие, которым черт смущает ум композитора Леверкюна в «Докторе Фаустусе» Томаса Манна: «настоящее, древ нее, первобытное вдохновение, вдохновение, пренебрегаю щее критикой, нудной рассудочностью, мертвящим контро лем разума, священный экстаз… Действительно счастливое, неистовое, несомненное вдохновение, вдохновение, не за думывающееся о выборе, не знающее поправок и уловок, такое вдохновение, когда все воспринимается как благословенный диктат, когда спирает дух, когда всего тебя прони зывает трепет, а из глаз катятся слезы блаженства, – оно не от бога, слишком уж много оперирующего разумом, оно от черта, истинного владыки энтузиазма»[44]. И хотя во Франции с се «острым галльским умом» (Блок) буйная «оргийность» чаще, чем где бы то ни было, приглажена, подстрижена и причесана гребешком университетско-кабинетной благопристойности, тем не менее «автоматическое письмо», «Нулевое письмо», «подразговор» и прочие стиле вые изобретения подобного толка – разные литературные орудия все той же «разумофобии», призванные извлечь из недр личности крупицы первородного естества.

Каждая из них дается таким изнурительным душевным трудом, каждая сулит столь бесценные находки, столь важные снадобья для излечения «перемудрившего» человечества от неугов, что отдельные жертвы здесь не то чтобы вовсе не в счет, но и не так уж катастрофичны. До потерь ли, когда чудится, будто стоишь чуть ли не на пороге открытия алхимического камня, с помощью которого можно превратить тусклый металл угнетенного прозябания в чистое золото счастья. Одна из таких огорчительных, но неизбежных потерь – застреленный араб в «Постороннем». Вот откуда – «ослепленпость», «забывчивость» Камю, готового пренебречь даже заветами весьма почитаемого им Достоевского, который вздернул на дыбу раскаяния и своего Раскольникова, и своего Ивана Карамазова. Мерсо же слегка досадует – не более того[45]. Жизнь его для Камю – козырь, обещающий побить карты служителей правосудия. И он уже не замечает, что у них на руках козырь не менее сильный – жизнь, оборванная ни за что ни про что. А ведь она, вопреки умолчаниям Камю, существенно меняет нрав ственную суть рассказанной им истории. И если «чужак» – Христос, распятый фетишистами фарисейской охранительности, то погибший от его рук араб – Христос, распятый фетишистом нутряной раскованности. Оба куль та смертоносны, и, вопреки всем стараниям Камю предпочесть второй первому, оба, пожалуй, – хуже. Ходатайство о пересмотре дела об убийстве, поданное Камю в трибунал взыскательной совести, даже при учете того, что преступление было непреднамеренным, поддержать по меньшей мере так же трудно, как и скрепить вынесенный приговор.

Замешательство, которое испытывает здесь живое и стихийное чувство справедливости еще до всяких умозрительных доводов, рождено неосознанной на первых порах догадкой, что внешне безупречное «или-или» Камю в чем-то казуистично, таит скрытый подвох. Так оно и есть, и в этом всегдашняя беда «мышления наоборот». Оно ничего не может поделать с прорехами и изъянами тех одежд, которые само же выворачивает наизнанку. Выхолощенный ритуал судилища только формально-логически противостоит наивной естественности «постороннего»; исторически же и попросту житейски они гораздо ближе друг другу, чем кажется. Их сопряжение как раз и есть парадокс самого буржуазного мироуклада, где свод официальных установлений – жесткая узда для коренящихся в толще анархических вожделений его атомизированных и предоставленных самим себе обитателей. Принудительный формализм права дает чисто внешние скрепы этому скорее совражеству, чем содружеству одиночек. Он – сугубо головной рассудок, призванный предохранить от распадения общественное тело, составленное из частиц, у каждой из которых своя особая корысть и своя забота, своя насущная плотская нужда. Стычка охранительной условности и своевольного естества в «Постороннем» прямо восходит к этой давней распре двух сожителей поневоле. Тут сокровенное, нутряное рвет стеснительные путы, клеточка на свой страх и риск пробует ускользнуть от включающей ее насильственно структуры, всеми болезнями которой она, однако, затронута. Озарения, которые Камю поручил высказать под занавес своему подопечному, на поверку вовсе не правда бытия вообще, а одна из правд того самого жизнеустройства, о чьем благополучии пекутся следователь, прокурор, священник.

В самом деле, смерть принимается за конечную истину всех истин тогда, когда человек мерит все замкнутой одиночностью своей жизни. Человечество в его прошлом и настоящем знает, однако, и совсем иные измерения, принятые в иные времена: мудростью тех, кто спаян со своим родом, племенем, страной, с общим делом или дерзанием, издавна был взгляд на все сущее из бесконечности жизни, в которой смерть, как гибель библейского зерна, – момент трагический, но включенный в круговорот вечного умирания и воскресения. «Если я не за себя, то кто же за меня; если я только для себя, то зачем я?» – эта заповедь, во всем противоположная убеждениям одинокой человеческой пылинки на ветру суровых судеб, тоже ведь родилась не зря, а проверена и подтверждена не одним поколением.

Метафизика «земного удела», исповедуемая Камю, следовательно, сама по себе исторична и не поднимается над горизонтами внушившего ее общества. Она есть его домашний дух, его исчадие, его философический ангел-хранитель и бес одновременно. Посягая на слишком уж выпотрошенные установления буржуазного порядка, Камю оставляет в неприкосновенности его нравственную начинку – индивидуалистическую буржуазность. В конце концов судьи «чужака», прихлопнувшего случайного встречного так, будто это назойливая муха, и в самом деле преувеличивают, усмотрев в неосторожном нарушителе ритуала заклятого врага – вот уж, что называется, у страха глаза велики. Точнее, они велики у разделяемого Камю бунтарства «блудных» и нередко заблудших детей самодовольной охранительной добропорядочности, опьяненных своим духовным отпадением от отчей опеки и еще пуще – своим запальчивым вызовом самому творению.

1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 63
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю - Самарий Великовский.
Комментарии