Исповедь «неплноценного» чловека - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце того же года, вернувшись однажды домой очень поздно и, конечно же, мертвецки пьяным, я захотел попить подслащенной воды и стал искать сахар (Ёсико уже спала). Найдя сахарницу, открыл крышку и обнаружил, что сахара нет, но внутри нашел продолговатый бумажный пакетик. Прочитав этикетку, я оцепенел. Половина ее была оторвана, но на уцелевшей латинскими буквами значилось: DIAL.
Диал — снотворное; я в то время, несмотря на бессонницу, снотворных еще не пил, ограничиваясь алкоголем, но представление о них имел. В этом пакетике находилась смертельная доза, даже больше. Пакет еще не был распечатан, но на всякий случай имелся... Бедная дурочка. Сама она не знала латинских букв и наивно полагала, что, если оторвет надпись по-японски, никто ничего не поймет. (Грех неведом тебе, Ёсико!) Стараясь не шуметь, я тихонько налил в стакан воды, разом отправил все таблетки в рот и спокойно запил их, после чего выключил свет и лег в постель...
Трое суток я был ни жив ни мертв. Доктор, полагая, что я неумышленно выпил много снотворного, сообщить в полицию не торопился. Когда я стал приходить в себя, первое, что я произнес в бреду, было: «Хочу домой». Что за дом я имел в виду, неясно мне самому. Во всяком случае, все слышали именно эти слова, да еще горькие рыдания.
Постепенно пелена спала с глаз, и я увидел сидящего у изголовья Палтуса; лицо у него было очень недоброе.
— И раньше тоже — именно в конце года, когда голова кругом идет от всяких дел, — именно в конце года он устраивает такие фокусы. Сил никаких уже нет... — говорил Палтус сидевшей тут же «мадам» из бара в Кёбаси.
— Мадам! — позвал я.
— А? Ну что, пришел в себя?! — Она радостно засмеялась и прижалась лицом к моим щекам.
Слезы потекли у меня из глаз.
— Дайте мне уйти от Ёсико, — эти слова вырвались у меня неожиданно для меня самого.
«Мадам» приподнялась и чуть слышно вздохнула.
А дальше я... — бог знает, что это было: невольный фарс ли, просто глупость, или что-то другое, не поддающееся определению, — но только с языка сорвалось:
— Хочу туда, где не будет женщин.
Сначала Палтус громко загоготал, потом захихикала «мадам», и, наконец, глотая слезы, конфузливо улыбнулся я сам.
— Это ты молодец! Это лучше всего, — не переставая гоготать, говорил Палтус. — Это прекрасно — отправиться туда, где нет женщин. С женщинами жизнь — не жизнь. Это ты хорошо придумал: «туда, где не будет женщин»!..
Самым чудовищным образом мои глупые слова воплотились вскоре в жизнь.
Ёсико считала, что я пытался отравиться из-за нее, и более, чем прежде, трепетала передо мной, не смела улыбнуться, что бы я ей ни говорил, она вообще боялась рот раскрыть. Валяться в постели было тошно. Наконец я смог выходить на улицу, и опять стал хлестать дешевое сакэ. После истории с диалом я заметно исхудал, чувствовал страшную слабость в руках и ногах, не мог заставить себя прикоснуться к работе. Когда Палтус последний раз приходил ко мне, он оставил деньги. (Он все пытался внушить мне, что принес свои деньги, но, думаю, то были деньги из дома, от братьев. В отличие от того дня, когда я убежал из его дома, теперь-то уж его пышные спектакли не могли меня обмануть, но, будучи сам хитрым, я разыграл доверчивость, смиренно поблагодарил его за деньги. Однако для чего ему это надо было? И понимаю, и не понимаю, во всяком случае, все это мне кажется ужасно странным.) Так вот, на эти деньги я решил поехать в южную часть полуострова Идзу на минеральные источники.
Но разве могли мне чем-нибудь помочь все целебные источники мира? Постоянно вспоминалась Ёсико, и безумная тоска мучила меня. Из окна номера я подолгу глядел на простиравшиеся вокруг горы, но душевное спокойствие не приходило; я так и не надел ни разу ватное кимоно, чтобы побродить в горах, ни разу не искупался в источнике; если и выходил на улицу, то лишь затем, чтобы забежать куда-нибудь и напиться сакэ. Мое состояние только ухудшилось, и я решил вернуться в Токио.
...Ночью шел сильный снег. Я брел по улочке за Гиндзой, расшвыривая снег носком ботинка, и бесконечное число раз пел вполголоса одну и ту же строку из популярной военной песни «Родина за сотни миль отсюда». Неожиданно меня вырвало. Первый раз я харкал кровью. На снегу расползлось красное пятно — ни дать ни взять флаг Японии. Я присел на корточки, отдышался, потом обеими руками стал тереть снегом лицо. И не переставал плакать.
Куда ведет дорога?..Куда ведет дорога?..
Откуда-то издалека доносится печальный девичий, почти детский голосок. А может, никто и не поет, может, это мне только кажется... Несчастная девочка... Сколько же в этом мире несчастных, по-своему несчастных людей... Хотя нет, можно смело сказать, что все несчастны на этом свете; правда, все могут со своим несчастьем как-то бороться, могут открыто пойти против мнения «общества», и оно, очень может быть, не осудит, может быть, даже посочувствует им; но мое несчастье проистекает от моей собственной греховности, и всякое сопротивление обречено. Попробуй-ка я заговори так, что мое мнение пойдет вразрез с мнением общества, — не только Палтус, но и все люди изумятся: глядите-ка, у него еще язык поворачивается чего-то требовать...
Сам не пойму, то ли очень уж я, как говорится, «своенравный», — а может, наоборот, слабохарактерный, что ли? — но одно несомненно: я — сгусток пороков, и уже в силу одного этого несчастье мое становится все глубже и безысходнее, и ничего с этим не поделаешь...
Я постоял, подумал и решил, что прежде всего надо было бы принять какого-нибудь лекарства; зашел в первую попавшуюся аптеку. Войдя, встретился взглядом с хозяйкой, она буквально остолбенела, вперив в меня широко раскрытые глаза. В них читался не испуг, не враждебность, а что-то похожее на мольбу о спасении, бездонная тоска. «Бог мой, она тоже несчастна, а несчастные люди остро воспринимают чужое горе», — подумал я. Женщина с трудом встала, опираясь на костыль. Подавив в себе порыв подбежать, помочь ей, я стоял, не отрывая от нее взгляда, глаза мои увлажнились. По щекам женщины тоже катились крупные слезы.
Оставаться здесь было невозможно, я вышел из аптеки. Добрел до дома. Ёсико напоила меня подсоленной водой, и я сразу, ничего не говоря, свалился в постель. Провалялся весь следующий день, солгав Ёсико, что, кажется, простыл, а вечером, не в силах отогнать беспокойную мысль о болезни, кровохаркании (это я держал в секрете), поднялся с постели и пошел в ту самую аптеку. Улыбаясь, без утайки рассказал хозяйке о том, что со мной произошло и почему меня беспокоит нынешнее состояние здоровья, попросил совета.
— Вам следует воздерживаться от алкоголя.
Меня не покидало чувство, что нас связывает что-то родственное.
— Наверное, я уже хронический алкоголик. Вот и сейчас тянет выпить.
— Нельзя. Мой муж болел туберкулезом и считал, что надо нить, потому что алкоголь якобы убивает бактерии... Так и пристрастился, сам жизнь свою укоротил...
— Какая-то тревога постоянно гнетет меня, я все время чего-то боюсь... И нет сил вынести эти страдания...
— Хотите, я подберу вам лекарства? Только обещайте бросить пить.
Постукивая костылем, хозяйка аптечной лавки начала снимать с полок коробки, вытаскивать из них разные лекарства. (Она вдова, единственный сын учился в медицинском институте где-то в префектуре Тиба, но вскоре, как и отец, заболел туберкулезом и давно уже находится в больнице; с ней в доме живет разбитый параличом свекор; у нее самой в пятилетнем возрасте был полиомиелит, и с тех пор одна нога совсем не действует.)
— Это кровообразующее средство... Вот для инъекций витамины в ампулах, а вот шприц... Здесь кальций в таблетках... Это диастаза, чтобы желудок не испортить лекарствами...
Она отобрала 5—6 лекарств, объяснила назначение каждого. Меня очень тронула доброта, с которой отнеслась ко мне эта несчастная женщина.
— А здесь, — она поспешно завернула в бумагу маленькую коробочку, — здесь лекарство, которое примете, если уж станет совсем невтерпеж.
В коробочке был морфий. Он, по словам хозяйки, менее вреден для меня, чем алкоголь; так думал и я сам, тем более что состояние опьянения казалось мне тогда нестерпимо противным. И вот, радуясь, что наконец-то смогу избавиться от этого сатанинского наваждения, я вколол себе в руку морфий. Тревога, раздражение, робость — все моментально исчезло, и я почувствовал себя веселым человеком, ощутил прилив сил, способность искусно рассуждать на любые темы... Уколы помогали мне забыть, что здоровье очень подорвано, я с воодушевлением работал над комиксами, причем рождались сюжеты настолько эксцентричные, что я сам, когда рисовал, все время прыскал со смеху.
Я рассчитывал, что вполне достаточно будет впрыскивать по одной ампуле в день, но вскоре дозу пришлось увеличить до двух, а потом и до четырех — иначе работа никак не двигалась.