Зимнее солнце - В. Вейдле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реформатская кирка у олияния Мойки и Морской, безжизненна и окучна. Ничего, что кирпичная, но и поддельная зто готика. Крипта, где стоял гроб, еще мертвенней была, чем она сама. Было много народу: все поклонники, родственники, знакомые. «Убитый горем» муж, не в красном жилете на зтот раз, вид являл сосредоточенный и напряженный. Закрытый гроб на катафалке, оовсем как в газетах пннут, «утопал в цветах». Превеликое множество было венков всех размеров, и целые пуки — был июль — иа холодных квадратах пола — как в ванной или уборной — лилий, — белых, белых лилий, — роз и гвоздик. Протестантокое нечто взамен панихиды так прохладно сравнительно о нею… Но в подземелье было душно; от людей, от цветов, от жаркого дня, проснвнегося в дверь. И к духу лилий примешивался другой, чуть слышный, тоненький, но непереносимый. Совершенно неожиданно для оебя, я упал, потерял сознание.
От горя, от любви к Женнчке, от сочувствия Кате, горе которой понимал насквозь? Нет. Но когда очутились мы на кладбище — кажетоя Смоленском — у ее могилы, и медные трубы запели — есть у них, у реформатов и лютеран такой обычай, — тут я вопомнил обезьянку–Женичку, и не в обморок упал, а залилоя олезами. Пела, пела — валторна, должно быть; даже у того «убитого горем» слезы потекли по жирным щекам. Я отал на колени, и уже никого не видел, ни родителей своих, ни тетку, черным покрытую с головы до ног, ни Катю, даже не знаю близко или далеко стояла она от меня; Женичкуобезьянку оплакивал, плакал и плакал; еще вечером, дома, уопоконться не мог. Родители мои оами были огорчены, оообеиио отец, но моему горю удивлялись. Я и сам удивлялся. Но ведь и не было еще такого. Дедушка, бабушка, — маленький был я, едва их знал. Позже меня не было ни возле отца, ни возле матери, когда они умирали. У Кати не могло быть в жизни страшнее потерн. А мне Женичка первая и лучче дру показала, что такое — взять совок и землю броонть туда, доску, прикрывшую милое, улыбавнееоя тебе лицо.
Родственники. йяпкомые…
Иного их было, родственников; особенно о материнской стороны; но кроме одного, — речь о нем впереди, — прескучные были это люди. С отцовской, был един (свойственник, собственно) совершеииейннй оболтус, Федор Федорович Бюдер, носивший очень высокие крахмальные воротники, даровавшие ему тик, — гримасу рта и движенье шеи, точно воротник его душил. Золотистый был он и завитой пухлый блондин; черномазая жена, армянской крови, командовала им энергично и отремйтельно. Лысого их сынка видел я только раз. Облысел двеиадцатнлетннй мальчик не по своей вине. Волосы его были, правда, редковаты от рожденья, но искать помощи малой зтой беде у шарлатана и возить Федниьку в Милан было, во всяком случае, незачем. Шар латан засунул его голову в какой‑то «электрический» (радиоактивный, вероятно) шлем, после чего все мирно вернулись в гостиницу, пообедали и легли спать, а наутро Федииькниы волосы лежали на подушке, череп же его был гол, как яйцо.
С отцовскими покончу я теперь сразу, пусть и не родствен инками, а знакомыми. Всего лучше мне запомнился тот, кого я видел всего реже; в доме у вас ои и вовсе не бывал. Португальская (?) его фамилия, Риц–а-Порто, не мешала ему быть швейцарским гражданином и отлично объясняться на руооком язы ке. Был он урод, каких мало, и одевался тем наряднее. Дет восьми от роду, встретил я его на Невоком, на том же роковом тротуаре у магазина Мейе, против Строгановского дворца, где, спустя десять лет, или мне навстречу братья Елиоеевы. Я узнал его, сиял напку левой рукой, а правой ооеннл оебя крестным знамением. Швейцарского гражданина передернуло шемножко, и через неделю, вотретив в клубе моего отца, он ему сказал: — «Ваш сын принимает меня за черта». На самом деле, я его принял скорее за Казанский собор: очень рассеян был в дошкольном возрасте.
^ Товарищем отца, по Коммерческому училищу, был часовщик ю Больной Конюшенной, Вгор Иванович Эбенау. Молчаливый, больяелнцый и скромный этот человек изредка у иао завтракал или Ьбедал, тут‑то и проявляя свои единственные две особенности: ^т редиски он съедал только зелень, а нвейцарокнй сыр лишь коркою его пленял. В остальном, интереснее оказался человек на много моложе, которого мы с мамой совоем не знали, да и не отцовский друг, а приказчик от Шаокольского (Депо Аптекарских Товаров, по другой стороне Невского, наискосок от наней улицы). Отец мой питал к нему симпатию и одолжил ему перед его женитьбой небольшую сумму денег. Деньги были отданы, но молодожен решил, что ему следует лично поблагодарить отца, а так как время было летнее, он поехал к нам на дачу. Отец мой, в тот день, оказался как раз в городе, так что завтраком кормила гсотя моя мать, которой он церемонно поднес букет цветов, привезенный из Петербурга. Гость был застенчив, нзъяснялоя сплошными комплиментами, и любезность его достигла апогея, когда мама, после завтрака, показывала ему, при моем участия, дачу. Наотупив на хвост пуделю моему Бобке, он вскрякнул от ужаса, а затем раснаркиулоя и вымолвил: pardon, Madame.
К тому времени уж скончался коллега (отчасти) галантного этого гостя, брат моей матери, Леонид, аптекарь, человек добрый и почтенный, но дошедиий в последние годы вдовой своей жизни до пятидесяти бутылок пива в день. Другой мой дядя, Александр, служил в секретариате Государственной Думы, слишко много ел, был толст, страдал одышкой и породил трех сыновей, бывавннх у нас раз в год, в день моего рожденья. Один из них мастерски изображал японца, читающего афишу (справа налево и снизу вверх) и, тоже со спины, французскую борьбу, причем боролся он с собой и клал себя на обе лопатки столь нокусно, что даже без особого усилия воображения, можно было принять его за двоих и аплодировать в одном лице кладущему и положенному на лопатки. Единственная сестра моей матери, Раиса Алекоандровна, была лет на двадцать пять старше ее, а муж ее и вовое стариком, полоумным к тому же и ревновавшим жену к собственным ее сыновьям. Он подкладывал пробки под дверь спальной, дабы убедиться, что шестидесятилетняя мать его детей не покидает супружеское ложе, о намереньем разделить сыновнее. О дочери ее, Соне, Соиином муже и детях отложу рассказ. Чтобы о них писать, надо перечесть мармеладовские страницы Достоевского; тогда как о знакомых, в равной мере маминых и папиных, можно повеотвованне продолжать, не меняя.
— Инженер Панталоиов! — докладывала горничная моей матери, принимавшей гоотей к чаю по средам. На самом деле, звали зтогс молодого архитектора Фанталов. Он окончил Институт гражданских инженеров, но строить дома не любил — («черт его знает, на голову рухнет, чего доброго»); предпочитал «заниматься внутренней декорацией», но и она его не занимала. Монтекарло, вот чем он жил! Денег у него не было; зато было непонятное количество тетушек и дядюшек, регулярно умиравших и оставлявших ему иаоледство, не роскошное, но и не ничтожное. Ои тотчас брал билет первого класса, бойко проигрывал весь привезенный капитал и покидал лазурные берега, получив билет третьего класса от рулеточного начальства, которое, ради сокращения числа самоубийств, оплачивало неудачливым игрокам возвращение на родину. Имена их, однако, заносились в соответственный регистр, и не вернув стоимости билета, нельзя было возвратнтьоя к зеленому столу. Инженер Фанталов получал новое наследство, брал билет первого класса, ехал в Монтекарло, возвращал отоимость билета третьего класоа, приступал к игре и возвращалоя домой на казенный счет. Так могло продолжаться долго, если бы он, женившись, не отрекся от рулетки и не исчез с нашего горизонта, оловно никогда, по средам, у мамы и не бывал. Самовар кипел, мама ополаскивала чашку, вытирала ее кружевным полотенцем, предлагала гостю или гостье налить вторую, но, увы, инженера Фаиталова уже не было за ее столом.
Зато явился однажды, часов уже в шесть, и почему‑то в смокинге, совершенно неожиданный посетитель, по фамилии Кушнер, о существовании которого мама и не подозревала до тех пор. Был он, кажется, биржевой маклер, и ошибся днем: пришел в ореду вмеото четверга. Отца не было. Мама предложила ему иа выбор — чай или кофе. Он выбрал кофе. Принесли только что купленный кофейник новейшего образца, свистком оповещавший, что вода вскипела и что кофе можно наливать. Зажгли спиртовку, гость занимал хозяйку оамым что ни иа есть светским разговором, как вдруг свисток овнстнул, а кофейник лопнул, и большая чаоть его содержимого оказалась на крахмальной груди г. Кушнера. Были фуфайки, вероятно две или три; оильного ожога он не подучил. Выкрикивал извиденья, прыгал с двумя салфетками в руках, на одной ноге. За меиательство получилось всеобщее, — иапоминавнее даже издалека финальную сцену «Ревизора».
Взрослые и дети
Были вэроолые приемлемые; были и совсем хорошие. Мороиого врача в белом кителе, Александра Павловича, очень я любил. Полюбил сразу и нового нашего, или точней тетимилиного соседа, Виктора Петровича Барановского, молодого отца трех маленьких дочерей. Был он владелец завода, больного богатства человек, которому богатство было не к лицу, что он и сам, по–видимому, чувствовал. Очень хорош был собой — в русской рубахе (которую летом воегда и носил), в пиджаке нелеп, во фраке ужасен. Капиталом своим — я в том убежден — не утешен, а сам себе противен. Однажды, вскоре после покупки им дачи в Райволе, мы пошли к нему в гости, отец со мной; в «крымском» был я тогда возрасте, но, слава Тебе, Гооподи, без перчаток. Он угостил нас краоиым вином — бордо; выписывал его бочками из Бордо. Выпил я отаканчнк, еще стаканчик; принял живое участие в разговоре, тем более, что Виктор Петрович говорил не с одним отцом, но и со мной. Когда мы ообралноь, однако, встать и уйти — ай! — встать я не мог: бордо, как говорится, ударило мне в ноги. Пришлось посидеть еще полчасика. Пришла девочка, Милочка, с двумя косичками, ангельского вида. Мамка принесли двойняшек: на одной руке неола беленькую Ирочку, на другой — смугленькую, Таму. По году им было, а Милочке пять. Семь лет спустя, когда я вздумал женитьоя, отец мой всерьез возражать не отал, но выразил сожаление о том, что я тороплюоь: рано собрался, подождал бы; Милочка подрастет, лучше жены себе не найдешь. Он был прав. Так и олучилооь. Я на ней женился. Но позже, гораздо позже. Он до этого не дотянул.