Маленькая повесть о двоих - Юрий Ефименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Программа кончилась, исполнитель прощался. Его не отпускали, вызывали непрерывно. Видимо, из благодарности он ответил «Пассакальей» Баха. И эта пьеса — вел и кое и странное действие музыки!◦— вдруг сдернула с памяти черное покрывало суеты и одурения. Голубой собор! Девушка на коленях…
Данута.
Какое имя — ударит порывом ветра, овеет на мгновение и мчится дальше, не ухватить.
Боже ты мой! Как все это было хорошо! И как же мало помнится, кроме всеобщего «хорошо».
Перед входом в консерваторию, где Чайковский покорно выслушивал автомобильную какофонию, Названцев еще раз посмотрел афишу концерта и узнал, что играл, оказывается, Гарри Гродберг.
Названцев поднялся до Никитских ворот, медленно дошагал до Пушкинской площади и постоял перед высокими окнами мастерской Коненкова. Там горел свет, время от времени поворачивалась на станке огромная скульптура. Бок о бок с чадящей, ревущей моторами улицей, где уже не поговоришь больше спокойным голосом, извольте кричать друг другу в ухо, работал великий художник.
Весенний водянистый снег облепил стены, столбы, машины у обочины. Обволакивал светильники. Долетал до самых дальних закоулков души.
Дома, не снимая пальто, Названцев прошел к письменному столу, с час пытался писать и рвал листки, они летуче сыпались на пол вокруг стула. Ничего связного и теплого! Недаром вон сколько людей так не любят отвечать на письма, как ни засыпай их вопросами. Роман поди легче написать! И чем теплее письмо, тем мучительнее оно дается.
Утром между сборами на работу он черкнул торопливо: «Мне очень нужно увидеть Вас. Пожалуйста. Не сердитесь на меня. Я приеду в субботу». И бросил по пути в ящик.
До конца недели Названцев пристально следил за деятелями из месткома, не затевают ли какой-нибудь очередной инициативы, кампании, не решают ли, что пора отрабатывать «черную субботу». От разговоров, что собирается делать в выходные, уходил.
Выезжая в Прибалтику, он осматривал ее теперь придирчиво, пак свою вотчину: деревья, все такие же голые, разве что чуть-чуть распушились верхушки крон, но стволы подсохли, а во дворах и на полях чернела взрытая земля. Весна шла сюда и обживала эти места по правилам здешней жизни — спокойно, без излишних капризов, верно и надежно.
Между тем вчера его настойчиво звали в Переделкино, один друг, у которого собирался туда на своей машине его друг, числившийся в друзьях у знаменитости. А позавчера, к ночи позвонила знакомая. И говорила, говорила, говорила. Он устал слушать, подложил трубку поближе к телевизору, где шел телеспектакль. И знакомая принялась разговаривать с одним из героев, кто громче всех кричал. Когда же героя взяли в перевоспитательный оборот и он перешел на доверительный шепот, а голос в трубке принялся наконец возмущаться, Названцев бросил трубку и на новые звонки не отвечал.
Идите вы, данайцы!..
Данайцы опасны, потому что принимаешь их по привычке: идут с улыбкой, руки простирают, как не принять! Современные-то данайцы, как правило, и сами не замечают, что они — данайцы. А ему от этого легче?
Он наказал себе в следующий раз только лететь: не изведешься так ожиданиями. Ночь прошла бессонно. И чувствовал себя бестолковым.
Дошло ли его коротенькое письмо? В спешке утра немудрено напутать с адресам. Кто ему может встретиться на пороге, если не она? Чтобы не показаться назойливым, он не расспрашивал ее о себе. Все, что ему известно — студентка и единственная дочь родителей, которых даже кузина назвала очень строгими.
Что его ждет?
Еще до остановки поезда он достал листок, исписанный рукой Дануты. Название улицы ничего не подсказывало. Возможно, и хаживал по ней. Может быть, и мимо дома проходил, не мысля, как он ему будет нужен.
Проводница терпеливо и подробно растолковала ему, где искать. К ним подошел пожилой мужчина, прибавил своих объяснений. Названцев принялся разбираться в них, переспрашивал и вычерчивал путь на бумаге. Поезд начал тормозить. Проводница поспешила к служебным обязанностям, мужчина к чемоданам, но на перроне они оба еще раз взялись помочь ему, когда он увидел Дануту. Быстро шла вдоль вагонов, почти бежала, непрерывно оглядываясь, озираясь, перекидывая взгляд от вагона к вагону. Кого она высматривала? Его? Ее отталкивали чужие шины, под ноги совались чемоданы, сносила в сторону перронная неразбериха, закрывали чьи-то встречи, объятия и поцелуи, группы почтительных родственников и бесцеремонных друзей, цветы. Она беспокойно пробивалась сквозь них, напряженно выискивая человека, который не сообщил ей номер вагона…
Часть вторая
Сергей Павлович Названцев только что сдал номер и в плаще, с сумкой у ног сидел в кресле вестибюля гостиницы, лицом к стеклянной стене, как перед гигантским телевизорам. Смотрел на разгулявшуюся осень. На улице шел мелкий холодный дождь вперемешку с ранним снегом. Ветер чертил ими диагонали, которые упирались в надвинутые на лоб шляпы, в косо торчащие над толпой зонтики, в поднятые воротники, в скованную морозной сыростью траву и в общипанные заморозками клумбы. Встретились двое — перчатки сняли и пожали руки так поспешно, словно обожглись.
—◦Уезжаете?◦— удивилась дежурная, принимая ключ. — Почему, простите, вы так — в субботу уезжать? Никогда не было.
—◦Дела,◦— отговорился он без ответной улыбки.
В гостинице у него появились знакомые. Ему даже известно было, его знали как мужчину из Москвы, который полюбил здесь, в городе, девушку, она же не хочет за него выходить замуж. И как только возникают слухи, когда никому совершенно ничего не говоришь? До чего проницаем мир!
—◦Когда будете в другой раз? Как всегда через неделю?
—◦Обязательно.
Звонок и просьба Дануты не оставаться на завтра — будет очень занята, ни минуты для него — отдались желанием молчать и смотреть вдаль. Он сидел совершенно неподвижно, сложив руки на коленях крестом.
Печальная фигура невеселого вопроса.
К осени у них с Данутой было много встреч. Они знали друг о друге и то главное, что важно двоим не скрывать, как ради прощания с прошлым, свободы обращения с ним, так и в знак полного доверия. Чаще всего они уезжали на побережье и особенно любили те дни, когда с Балтики задувало и сильный прохладный ветер разгонял в прибрежных открытых кафе публику. В них сиделось тогда легко и долго.
Как раз там и в такой час он сознался, как впервые увидел ее, в соборе за молитвой, и опросил, о чем же она молилась. Он говорил с тихим смехом. Данута погрустнела и отвернулась, словно ее вдруг заняла колгота чаек на берегу. «Просто. Меня так научили в детстве».◦— «В детстве?» — «Да. Это плохо?» — «Нет».◦— «Я зашла. У меня был страх. Я боялась быть… одна… Одинокая! Я много раз просила весной».◦— «Вот мы и встретились. Научи меня этой молитве, чтобы не расставаться».◦— «Я не умею учить».
Тогда же, не оставляя себе времени на колебания, он попросил выйти за него замуж. Она не удивилась, точно ждала и знала заранее это, но оказала, что решит осенью. Она не против, нет, так нужно — осенью окончательно.
Прощались обычно за квартал от ее дома. Простившись, он стоял несколько минут, смотрел вслед, пока она не забегала в подъезд, и ему казалось, будто видит ее в последний раз. Глухое, нелепое предчувствие толкало догнать ее и не выпускать из рук во веки веков. Он ждал еще минуту, не вернется ли. И торопливо возвращался в гостиницу. У каждого может найтись тысяча причин не знакомить со своими родителями и друзьями, остерегаться соседей, как бы не приметили их вдвоем, обнявшись. Сам в Москве терпеливо обходит стороной некоторые дома, улицы, не уставая давать крюк, лишь бы избежать неприятных воспоминаний, раздражительных коликов памяти или необязательных встреч.
Между тем к исходу лета он обнаружил, что все в его жизни стало труднее, а жить — легче. Работай хоть сутками. Спал и ел как новобранец, не изматывали никакие круговороты — мог выйти из них в любую минуту. Бдительно запертые в душе настроения и оберегаемая тайна прибалтийских поездок выстроили вокруг него мягкую, но плотную, непробиваемую стену. Она защищала от приятельских разговоров, утрамбованных хоккеем, футболом, загранкомандировками и всевозможными излишне достоверными сведениями, от нервной толчеи желаний, наваливающихся черт знает отчего и зачем на любого нормального человека, от кабалы безволия и рыхлых намерений… Эк жить-то хотелось! И жилось собственной волей на все, а не барахтаясь в мощных подводных течениях столичного житейского моря с его стремительными поветриями, недолгими кумирами. Вместо того чтобы слушать новые сногсшибательные диски, записи маловедомых ему композиторов и исполнителей или читать малодоступные вещи, а то совершенно свято, без особых раздумий прогуливаться по барам, он сообщал зазывалам (заполучив несколько раз «циник») все, что думал об этих занятиях, и отправлялся к вечеру побродить по старым переулкам.