Мудрость психики. Глубинная психология в век нейронаук - Жинетт Парис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Персонаж из мифологии, предлагающий относиться к «индивидуации» скромнее, – это Гермес (Меркурий у римлян), симпатичный греческий бог, у которого нюх на особо раздувшиеся Эго. Бог путешественников и чемпион по парадоксальному мышлению, Гермес учит нас, что у одного и того же явления может быть множество обозначений. Анализ – это такое меркурианское приключение, путешествие в мир парадоксальных истин и многозначности. Когда Эго хочет попутешествовать, оно выбирает туристические пакеты и организованные духовные маршруты, религиозные традиции и хорошо протоптанные тропы. Но чтобы почувствовать себя Гермесом, надо обхитрить Эго и ускользнуть, как это делает умелый мошенник, избегая встреч с шерифом. Глубинная психология сейчас находится в той точке своего развития, когда она справедливо может быть названа постфрейдистской, постъюнгианской, постлаканианской, постмодернистской, преодолевшей любое течение, которое претендует на то, чтобы ограничить территорию внутренней жизни. Важно, чтобы было стремление раздвинуть границы внутренней жизни. Чтобы глубинная психология смогла проявиться как форма мудрости, как возрождение воображения, она должна избежать искусственного раздувания самой себя на почве квазибожественного принципа Самости.
Разве все мы не пытаемся избавиться от привязанностей Эго, включая теоретические привязанности к мастерам, которые нас обучали? Обожествление мастеров само по себе – признак того, что миф об искуплении по-прежнему действует. Наставники, которые требуют «поклонения» от своих учеников, по сути занимаются тем, что торгуют искуплением («Мысли, как я, и ты будешь спасен!»). У многих преданных учеников наступает день, когда они замечают, что у их идола глиняные ноги. «Мастер» оказывается не всеведущим спасителем, а обычным человеком. Ученик, возведший его на пьедестал, понимает, что должен сбросить его оттуда. И тогда его критика в адрес учителя наполняется злобой, чувством разочарования и ощущением предательства. Однако такая деканонизация не понадобилась бы, если бы он прежде не обожествлял своих учителей.
Одна из моих аспирантов, необычайно умная женщина лет сорока, превратила Юнга в своего спасителя и была убеждена, что очередной виток анализа в конце концов разрешит ее конфликты в браке. Вместо этого случилось так, что ее муж подал на развод, и она была безутешна. Она показала мне записку, которую он оставил на ее подушке в тот день, когда ушел.
Потерявшаяся в мандале
Ты проходишь анализ последние десять лет. Ты как будто говоришь мне: «Подожди, вот еще один закоулочек мандалы, который мне надо исследовать. Как только я закончу собирать этот паззл, наши с тобой отношения перестанут быть нарциссическими». Как ты думаешь, куда ты движешься в этом путешествии по мандале? По-моему, ты уже достигла своего пункта назначения, и там оказалось пусто! Твой принцип индивидуации подобен безумию; ты напоминаешь мне тех святых, которые отравлены тщеславием неистового самобичевания. Я отверг церковь, так почему же я должен мириться с твоей религиозностью? Я могу смириться с суммой, потраченной на анализ за десять лет, но больше не в состоянии выносить одиночество. Я не могу ждать, когда твой внутренний ландшафт станет абсолютно чистым и ровным. Предпочитаю одиночество или компанию людей с менее амбициозными духовными целями.
В данном случае проблемой является не длительность анализа, а то, что жена попала в тот самый христианский миф об искуплении, миф, который она не распознала, так как он был сформулирован на языке психологических целей. Она жила жизнью изгнанника из рая. Мы все так живем в некоторой степени. Ни Вольтер, ни Ницше, ни Фрейд, ни Юнг, ни Сартр, ни один из современных приверженцев философии атеизма до конца не свободен от мифа об искуплении. Бог мог быть объявлен мертвым, но оплакивание его не закончилось – это слишком значительная утрата, чтобы справиться с ней всего лишь за несколько поколений. Ностальгия Юнга по Богу временами всплывает в его теории Самости. Женщина, потерявшая себя в фантазии о мандале, усилила эту тенденцию и уверовала в юнгианскую теорию, как кто-то верит в спасителя, потому что и ей очень недостает определенности, которую несет вера.
До тех пор пока не завершен наш траур, фантазия об искуплении грехов будет прорастать на любой почве. Я не сомневаюсь, что и я могу ей поддаться. Конечно, подобно большинству интеллектуалов моего поколения и окружения, я поддержала ницшеанский протест против религиозных традиций нашей культуры. Испытывая отвращение даже к тени веры, мы увидели свою интеллектуальную миссию в том, чтобы своей работой разоблачить невыносимый расизм, сексизм и авторитарность официальных религий. Мы боролись с самой идеей о том, что люди сначала создают таких богов, как Яхве, Христос, Аллах, а затем покоряются им – всем этим тиранам, каждый из которых претендует на то, что именно он и есть единственный и подлинный бог. Нас потрясло то, насколько ожесточенными могут быть войны между этими тремя монотеистическими религиями, требующими от своих приверженцев, чтобы они жертвовали своими жизнями в этой безобразной войне. Нашим криком протеста была фраза Заратустры: «Бог мертв». Этот интеллектуальный бунт питал мою мотивацию заниматься психотерапевтической практикой. Я почувствовала тогда – и чувствую это сейчас, – что мир без бога не обязательно должен быть миром отчаяния. Занятие психотерапией – это и есть ежедневная борьба с отчаянием.
Несмотря ни на что, разрушение конвенциональной религии не устраняет потребности испытывать чувство священного, но где оно? Ведь жизнь – это нечто большее, чем просто путешествие от рождения к смерти? Миф об искуплении грехов возникает в каждой значимой для человека ситуации. Некоторые феминистки мечтают о мире, спасенном благодаря матриархату (когда у власти женщины, все будет прекрасно). Я знаю многих экологов, которые рисуют в своем воображении мир, спасенный природой (природа добра, и если оставить ее в покое, все должно быть прекрасно). Другие ищут спасения политического (эта партия все изменит); финансового (как только у меня будет достаточно денег, я испытаю настоящее счастье); романтического (однажды явится мой принц или принцесса); психологического (наступит день, когда я завершу индивидуацию, стану одним из просветленных). Каждая из этих фантазий укоренена в монотеистической мифологии. Даже идеал буддистской отрешенности может скрывать типичную христианскую фантазию, где гуру занимает место бога, а всеобъемлющая философская система заменяет веру.
Я подтруниваю над одним из моих докторантов, юнгианским аналитиком, по поводу того, что его непоколебимая вера в Юнга превращает его в юнгиозуса (фанатика Юнга), а не юнгианца. А кто защищен от такого соблазна? Атеист уверен, что бога нет, агностик считает, что точный ответ о его существовании получить нельзя, верующий убежден, что Бог есть; что объединяет нас всех, так это желание найти в жизни смысл, а чтобы смысл как-то проявился, нам всем необходимо вообразить нечто за пределами Эго, что-то, что выходит за границы личной судьбы. Истории наших жизней, не будучи включенными в более широкий нарратив, разделяемый всем обществом, слишком незначительны, чтобы считаться важными. Мы все жаждем, чтобы искусство, литература или музыка придали масштаб нашему существованию, без этого становящемуся таким банальным, добавили значимости прародителям, жившим до нас, и потомкам, которые образуют новые побеги на генеалогическом древе.
Когда талантливый историк пишет рассказы о народе, мы считаем, что он занимается «наукой историей», и чтение его работ дает нам чувство племенной идентичности. Войнам, победоносным или проигранным, придается историческое величие: трагичные, но прославленные битвы велись во имя какой-либо великой ценности. Точно так же, чтобы придать смысл своей маленькой жизни, мне необходимо возвысить свое заурядное жизненное путешествие до уровня одиссеи. Я хочу, чтобы мои столкновения с коллегами в офисе воспринимались, как битва за Трою. Я знаю, что мой дом – не крепость, но в некотором смысле его все-таки можно так называть. Такое возвеличивание нашей жизненной истории – это вовсе не возвеличивание Эго, а эффективная защита от чувства абсурдности.
Жизни, пожертвованные ради безопасности страны, возникновение и падение империй, прирост и убывание населения – все эти события, став частью истории, обретают некую нарративную логику, некую согласованную тематическую структуру. Но в жизни наций, как и в жизни отдельных личностей, во времена великих потрясений нарративная логика нарушается и трансформации фактов в историю не происходит. Можно пытаться изложить события так или иначе, с этой или другой точки зрения, но сам набор фактов остается абсурдным. Войны оказываются бессмысленными (столько погибших, во имя чего?), а траектория чьей-либо жизни определяется случайностями (о чем это все?). Нарушение последовательности исторического повествования часто интерпретируется как отчаяние, подобное отчаянию из-за утраты веры. Однако оно может сигнализировать и о крушении чего-то другого – мифа об искуплении грехов, а не последовательности истории. Только тогда утрата надежды на искупление может стать действительно необходимой.