Черный обелиск - Ремарк Эрих Мария
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, именно так, – поясняю я. – В наше печальное время такие случаи происходят гораздо чаще, чем вы думаете. И всегда – с людьми, у которых нет никакого выхода. С порядочными людьми. Непорядочные – те выкручиваются.
Она смотрит на меня:
– Вы считаете, что можно поставить памятник, хоть муж и будет лежать в неосвященной земле?
– Если у вас есть разрешение на гроб, то, разумеется, можно. На городском кладбище – бесспорно. Хотите, можете сейчас и надгробие выбрать, а когда все уладится – просто заберете его.
Она обводит глазами нашу продукцию, потом указывает на памятник, третий по величине.
– А сколько этот стоит?
Всегда одно и то же. Никогда бедняки не спросят сразу, что стоит самый маленький, притом делают вид, будто это происходит не из особого уважения к умершему и к смерти. Но они считают неблаговидным прежде всего осведомляться о цене на самый дешевый памятник; а если потом все же выберут его – тогда другое дело.
Я тут ни при чем, но этот кусок камня стоит сто тысяч марок. Она испуганно смотрит на меня усталыми глазами.
– Мы не можем купить такой дорогой, он стоит гораздо больше, чем…
Конечно, больше, чем то, что у них осталось.
– Возьмите вот этот маленький, – предлагаю я, – или просто могильную плиту, а не камень. Видите, вон такую, она стоит всего тридцать тысяч марок и очень красивая. Ведь вы просто хотите знать, где покоится ваш муж, и плита ничем не хуже камня.
Она разглядывает плиту из песчаника:
– Да… Но…
У нее, вероятно, не хватает денег, чтобы заплатить за квартиру, и все-таки ей не хочется покупать самый дешевый памятник – как будто бедняге мужу теперь не все равно. Если бы она раньше отнеслась к нему более чутко и меньше хныкала вместе с дочкой, он, может быть, еще жил бы на свете.
– Мы можем позолотить надпись, – замечаю я, – это придаст плите очень почтенный и благородный вид.
– А за надпись надо платить отдельно?
– Нет, она входит в общую стоимость надгробия.
Я сказал неправду. Но ничего не могу с собой поделать: уж очень эта женщина в своем черном платье похожа на жалкого воробья. Если она теперь пожелает написать длинное изречение из Библии – я сел в лужу: высечь его стоило бы дороже, чем вся плита. Но она хочет только, чтобы написали имя, фамилию и даты: 1875–1923.
Она вытаскивает из сумки когда-то измятые банкноты, которые, как видно, были потом тщательно разглажены и связаны в пачки. Я глубоко вздыхаю – плата авансом! Давно уж этого у нас не бывало. Она серьезно отсчитывает три пачки. У нее почти ничего не остается.
– Тридцать тысяч, проверьте, пожалуйста.
– Незачем. Я вижу. Все верно.
Должно быть, верно. Она столько раз их пересчитывала.
– Я хочу вам кое-что сказать, – заявляю я. – Мы поставим вам, кроме того, цементное обрамление. Могила выглядит тогда очень прилично, она как бы обведена границей.
Женщина боязливо смотрит на меня.
– Бесплатно, – уточняю я.
По ее лицу словно пробегает отблеск робкой, грустной улыбки.
– С тех пор как это случилось, со мной в первый раз говорят приветливо. Даже моя дочь… Она считает, что позор…
Женщина снова вытирает слезы. Я очень смущен и, мне кажется, похож на актера Гастона Мюнха в роли графа Траста из пьесы Зудермана «Честь», которая идет в городском театре. Чтобы успокоиться, я наливаю себе, как только она уходит, глоток водки. Потом вспоминаю, что ведь Георг еще не вернулся из банка, где он ведет переговоры с Ризенфельдом, и начинаю подозревать самого себя: может быть, я так вел себя с этой женщиной, только чтобы подкупить Господа Бога? Одно доброе дело в обмен на другое: обрамление могилы и надпись в обмен на трехмесячный вексель Ризенфельду и солидный груз гранита? Эта мысль настолько подбадривает меня, что я наливаю себе еще глоток водки. Потом вдруг замечаю на стенках обелиска следы фельдфебеля Кнопфа, притаскиваю ведро воды, чтобы их смыть, и громко ругаюсь. Однако Кнопф спит в своей каморке сном праведника.
– Только шесть недель, – говорю я разочарованно.
Георг смеется:
– Вексель, принятый к оплате через шесть недель, не такая уж плохая вещь. Банк больше не хотел давать. Кто знает, как будет тогда стоять доллар! Зато Ризенфельд обещал через месяц опять заехать. Тогда мы сможем заключить новый договор.
– Ты в это веришь?
Георг пожимает плечами:
– Почему бы и нет? Может быть, его привлечет Лиза. Он даже в банке мечтал о ней, как Петрарка о Лауре.
– Хорошо, что он не видел ее при дневном свете и вблизи.
– Это во многих случаях бывает хорошо. – Георг смущенно смолкает и смотрит на меня. – Но при чем тут Лиза? Она действительно очень недурна.
– По утрам у нее уже бывают иной раз мешки под глазами! И конечно, она не романтична. Этакая здоровенная женщина!
– Не романтична? – Георг презрительно усмехается. – А что это значит? Существует много сортов романтики. В здоровенности есть тоже своя прелесть.
Я смотрю на него испытующе. Уж не приглянулась ли она ему самому? В своих личных делах он удивительно скрытен.
– Ризенфельд, конечно, понимает под романтикой приключение с дамой из высшего общества. Не интрижку с женой мясника.
Георг качает головой:
– А в чем разница? Высший свет ведет себя в наши дни вульгарнее, чем какой-нибудь мясник.
Георг у нас специалист по высшему свету. Он выписывает и читает «Берлинер тагеблат» – главным образом чтобы следить за новостями из области искусства и из жизни светских кругов. Он превосходно информирован. Ни одна актриса не выйдет замуж без того, чтобы он об этом не узнал; каждый нашумевший развод в аристократической среде запечатлен в его памяти бриллиантовыми буквами. Ни за что не спутает он партнеров, даже после трех-четырех браков; он помнит все в точности, как будто в голове у него бухгалтерская книга. Он знает все театральные постановки, читает всю критику на них, осведомлен обо всем, что происходит на Курфюрстендамм, и не только это: он в курсе международных событий, ему известны все кинозвезды и аристократические львицы – он читает киножурналы, и приятель время от времени посылает ему из Англии «Тетлер» и другую великосветскую периодику. И долго после такого чтения он кажется просветленным. Сам он никогда не бывал в Берлине, а за границей – только в качестве солдата во время войны с Францией. Георг ненавидит свою профессию, но после смерти отца ему пришлось взять дело в свои руки – Генрих для этого слишком ограничен. Журналы и иллюстрации помогают ему переносить неудачи и разочарования, это и его слабость, и его отдых.
– Вульгарная дама из высшего общества – для изысканных знатоков, – говорю я, – не для Ризенфельда. У этого чугунного сатаны фантазия чувствительна, как мимоза.
– Ризенфельд! – На лице Георга появляется презрительная гримаса. Хозяин Оденвэльдского завода с его банальным влечением к француженкам в глазах Георга – просто ничтожный выскочка. Что известно этому одичавшему мещанину, например, о восхитительном скандале, разыгравшемся во время бракоразводного процесса графини Гомбург? Или о последней премьере, в которой выступает Элизабет Бергнер? Он даже фамилий-то этих никогда не слыхал! Георг же и Готский календарь, и Словарь художников выучил чуть не наизусть. – Собственно говоря, нам следовало бы послать Лизе букет, – говорит он. – Она, сама того не зная, помогла нам.
Я снова пристально смотрю на него.
– Ну сам и посылай, – отвечаю я. – Лучше скажи мне, включил Ризенфельд в заказ хоть один отполированный со всех сторон памятник с крестом?
– Даже целых два. Вторым мы обязаны Лизе. Я обещал так его установить, чтобы он всегда был ей виден. Почему-то это кажется ему важным.
– Мы можем поставить его в конторе, перед окном. Утром, когда она встанет и солнце озарит его, он произведет на нее сильнейшее впечатление. Я могу написать на нем золотыми буквами: «Memento mori!»{ Помни о смерти! (лат.)} А чем кормят сегодня у Эдуарда?