К земле неведомой: Повесть о Михаиле Брусневе - Вячеслав Шапошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдали, на Спасской башпе, пробило полдень. Время обеда. Лихач выкатил на Новую площадь и свернул направо — к Лубянской площади. Народу тут было еще гуще. В людских потоках засновали разносчики съестного с ящиками на ремнях через плечо, а то и с лотками на головах. Залетали их крики нараспев:
— А вот кишки бараньи! С кашей, с огнем!..
— Го-о-рячая вет-чинка-а!..
— Белужка малосольная!..
— С пи-и-рогами-и!..
. . . . . . . . .
Через Театральную площадь выехали к Охотному Ряду.
— Ну, вот оно — чрево Москвы-матушки! Докатили! — Кашинский снова оживился. Он расплатился с извозчиком и первым сошел на булыжную мостовую, оглянулся, подмигнул Михаилу, кивнул на высокую застекленную дверь, за которой маячил огромный старик швейцар с лихо разметанной в стороны бородой.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В левом зале трактира для них нашелся незанятый столик, как раз на двоих. Широким жестом Кашинский пригласил Михаила сесть, сел и сам, с усмешечкой огляделся вокруг, изрек: «Кресло в таверне — это трон человеческой веселости»! Так сказал кто-то, не любивший киснуть дома!..
Как из-под земли выросши, бесшумно возле столика возник половой в белой рубахе из дорогого голландского полотна, даже слегка поблескивавшего и переливавшегося на нем.
— Чего изволите, господа?!
— Нам, стало быть, как следует поесть и… — щелчок тонкими пальцами, — и этого самого — для хорошего пищеварения… Графинчик… Но — самую малость! — Кашинский снова щелкнул пальцами.
— Слушаюсь… — половой кивнул и исчез.
На столе почти тут же появился запотелый маленький графинчик со «смирновской», узкая тарелка с окороком, нарезанным тонкими прозрачно-розовыми ломтиками, серебряный жбанчик с серой зернистой икрой.
— Ну! Со встречей! — провозгласил Кашинский, весь преобразившись и слегка выпячивая узкую грудь.
Рюмка «смирновской» сразу «разожгла» его: уши покраснели, в глазах появился маслянистый блеск.
— Закусывайте, закусывайте! — подсказал он Михаилу, разглядывавшему с любопытством знаменитое заведение знаменитого Тестова. — И — посвободнее, посвободнее, пожалуйста! В этот трактир люди приходят поесть, попить и отвести душу в приятных застольных беседах. Купцы, правда, и всевозможные буржуа иногда тут толкуют и о делах, даже сделки всякие меж собой заключают, но в основном тут — едят, пьют и беседуют. Цицероны прелюбопытнейшие бывают! И никто здесь не таится, всяк говорит, что думает… У Тестова — всякому полная воля!
— Мы-то ею, разумеется, не воспользуемся?! — Михаил усмехнулся.
Закусывая, он стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.
Чистенький, румяненький, кругленький господин с легкой проседью на висках, в свеженькой коломянковой паре, сидел к ним бочком, в трех шагах от них. Он курил огромную сигару, как для нежнейшего поцелуя, поднося ее к полненьким, цвета доспевающей вишни, губам.
Напротив сидел сухощавый широкоплечий человек в черном, наглухо застегнутом суконном сюртуке. Он тo и дело трогал острый кончик своего правого уса, согласно кивал неторопливо и важно говорившему (между затяжками) кругленькому господину.
Разговор, оказывается, велся о просвещении русского народа.
За другим, ближним, столиком гоготал и млел от удовольствия лысенький толстячок, слушая другого толстяка в кромсая ножом прозрачные кусочки ветчины. До Михаила доносилось:
— Так он, стало быть, такой скупердяй был, что на всем старался выгадать! Детей даже рассчитал так на свет произвести, чтоб все в одно время родились — ко дню ангела жены, чтоб, стало быть, не тратиться на несколько именин!..
— По календарю работал! Ггы-ы!..
— Вот именно! Вот именно!..
— Половой!
— Чего изволите?..
— Еще бутылочку «смирновской»! И — балычку!..
— Слушаюсь!..
Еще одна пара тестовских гурманов. Ее Михаил не видит, она за спиной у него. Но и эти «беседуют» так, что слышать их можно в любом конце зала:
— Торговля нынче вовсе упала. Публика вся такая ваходит в магазин — тоска и глядеть на нее! Ей бы на грош пятаков! Из-за копейки до слез торговаться будет! Тяжел, тяжел нынче год! Все — в убыток! Только помянешь, как прежде-то дела шли!..
— Э-э! Милый! «Прежде»! Прежде-то народ был, а теперь, сам говоришь, — публика! А публика, она, известное дело, — шустра да пестра, да на язык востра, а натуры в ней, истинного духу и разуменья — в аккурат на копейку! Вот она со своим копеешным-то аршином а мечется по жизни-то, и норовит все на этот свой аршинишко мерять… В ней — одна зависть и злость!
В соседнем большом зале что-то лихое отхватывая оркестрион. Говоривший вдруг умолк, тут же замурлыкал, прихлопывая ладонью по столу, в такт доносившемуся разудалому наигрышу, Похвалил:
— Эк наяривает!..
Михаил оглядел вдруг этот огромный зал обжорства и сытой болтовни, оглядел так, будто не мог сообразить, как сам-то он сюда попал. Сверканье хрусталя, пышная лепнина потолка и стен, огромные зеркала, словно бы множащие этот зал, превращающие его в некий невиданный лабиринт, в некую беспредельно раскинувшуюся обжорию, из которой ему захотелось поскорее выбраться в сияющий, по-осеннему трезвый день…
Михаил хмуро глянул на Кашинского, тянущегося через стол с рюмкой — чокнуться. Странное померещилось вдруг: будто сидит он за этим столом с одним из этих — жующих и болтающих вокруг…
Кашинский был в игривом расположении духа. Чокаясь, даже пропел:
— «Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus!»[3] О! Мой гость хандрит?! — выпив, он вопрошающе посмотрел на Михаила. — Что? Не по вкусу тестовская кухня?
— Не по вкусу — все это!.. — негромко, но резко сказал Михаил, кивнув в сияющие и гудящие просторы зала.
— Но и все это надо нам знать и видеть! — с расстановкой сказал Кашинский и скаламбурил: — Знать и видеть, чтобы… ненавидеть!
— Под «смирновскую» и тестовскую селяночку с кулебяками? — Михаил усмехнулся.
Кашинский крепко приложил салфетку к обиженно выпяченным лоснящимся губам, покривился:
— Mille pardon… Я привык смотреть на все шире… «С широтой вот этих здешних завсегдатаев?!»—едва не сорвалось у Михаила, но не сорвалось, удержал. Нахмурившись, стал неторопливо есть, так и не притронувшись к отставленной в сторону второй рюмке.
О многом он мог бы теперь сказать этому, «привыкшему смотреть на все шире», хлебосолу. Сдержался. Отложил на потом, подумав: «Этак мы, чего доброго, и рассоримся в самом начале…»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Выйдя из трактира, они потоптались у дверей.
— Куда теперь?.. — Кашинский близоруко посмотрел на Михаила.
— Давайте где-нибудь посидим малость на свежем воздухе. День-то какой — чудо! — сказал тот, пожмурившись на высокое еще солнцс.
— Тогда — к моему университету! Там, во дворике, есть скамейки, можно посидеть довольно спокойно, — предложил Кашинский.
Перешли через шумную Тверскую. На углу Моховой Кашинский заговорил первым:
— Не понравилось, стало быть, вам тестовское заведеньице?..
— Да, — Михаил кивнул, — лучше бы поесть в каком-нибудь самом захудалом трактирщике, по-студенчески… Вы давеча сказали насчет Охотного-то ряда: мол, чрево Москвы. Вот такое впечатление и осталось, будто я побывал в огромном-преогромном чреве… Одни тамошние разговорцы чего стоят!.. И это обжорство… Даже в газетах вон начинают писать о надвигающемся на нас голоде, во многих губерниях люди уже теперь едят хлеб, выпекаемый в основном из лебеды и мякины, а эти — жрут себе всяческие деликатесы и в ус не дуют… Люди умирать будут с голоду, а они так и будут ездить к Тестову — обжираться…
— О эти чада купонного племени!.. — воскликнул Кашинский, толкнул узорную кованую калитку и пропустил Михаила впереди себя. — Монстры, у которых и то место, где полагается быть сердцу, занимает его величество желудок!..
Университетский дворик был пуст. Занятия еще не начинались.
Они опустились на скамью в центре дворика. Кашинский сел, развалясь, закинув ногу на ногу, разбросав руки во весь размах по изгибу спинки скамьи, Михаил пристроился на самом ее краешке. Помолчали, подставив лица ослепляющему солнечному сиянию. Кашинский неожиданно начал декламировать:
По чувствам братья мы с тобой,Мы в искупленье верим оба,И будем мы питать до гроба.Вражду к бичам страны родной.
Положил руку па плечо Михаила, с мечтательной улыбочкой спросил:
— Знаете эти стихи Плещеева?
— Как же: в гимназии еще знал!.. — ответил тот.
— Да! Все начинается с гимназических лет! Самое светлое и чистое время! — почти с тем же пафосом, с каким только что декламировал, продолжал Кашинский. — Я ведь еще в гимназии входил в народовольческий кружок старшеклассников.