Антология странного рассказа - Сергей Шаталов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И маленький мальчик Алеша, уже никто не вспомнит, чей сын, — общий, общий сын — мамы Лолы и всей кубинской революции, кубинской, сандинистской, любой, — в сползающих с оттопыренного пупка трусах, носится он по комнатам, льнет ко всем, обхватывает темными ручками, — лепечет на новоязе, вставляет терпкие словечки, от которых заливаются краской бородатые пятикурсники и даже один аспирант, то ли боливиец, то ли перуанец, наведывающийся к маме Лоле по старой дружбе и доброй памяти.
И бесконечные очереди, — за оскопленными куриными тушками, рахитичными нечистыми яйцами, — за сахаром, колбасой, кусочком масла и сыра, кусочком масла и белого хлеба, кусочком хлеба и чашкой кофе, — да, помнишь ли ты бурый кофейный напиток и добрую Валечку, сметающую крошки с поверхности пластикового стола? Добрую Валечку в грязноватом фартуке и ярком, слишком ярком утреннем макияже.
Помнишь ли ты это удивительное ощущение единения, братского плеча, — там, за бугристыми, исступленно отвоевывающими место под солнцем взмокшими тетками — чудо чудное: девочка в меховой шапке-ушанке улыбается тебе сквозь заснеженные ресницы, девочка любит Лорку и Маркеса, это не подлежит сомнению, — мне яйца, десяток и еще десяток, пожалуйста, — и этот взгляд из-под мокрых ресниц, и жесткий толчок в ребро от жабоподобной мегеры в сбившемся на сторону пуховом платке.
…Verte desnuda es recordar la tierra.La tierra lisa, limpia de caballos…1
Federico García LorcaЗеркало
Еще только стали избавляться от табелей успеваемости и прыщей, а уже вот она, взрослая жизнь, началась. Распахнулся занавес, и на подмостках вместо привычной мизансцены, такой многообразной в своей однотонности, — новые лица, голоса — привычный мир закончился, для кого раньше, для кого позднее, кто-то проскочил, вырвался вперед, кто-то задержался на старте, а там уже выпрастываются из школьных воротничков, из пузырящхся изношенных до лоска коричневых брюк колени, локти, шеи, ключицы, кадыки — мы уже начались, — у стойки школьного буфета, хватаясь за подносы с потеками яблочного повидла, в пролетах между этажами, между контрольными по обязательным и второстепенным предметам, по одному, в затылок, выходим, ошалевая от безнаказанного, уклоняясь от опеки, мальчики и девочки выпуска… года, строем маршируем мимо закопченных домов, проваливаемся на вступительных, уже через год, повзрослевшие, сталкиваемся лбами на похоронах «классной», — или через пять? — десять? — вот и Юлька Комарова — она уйдет первой, — ломкие ножки без единого изгиба — смешные ножки-палочки и ясные, слишком ясные глаза, нельзя с такими глазами, — нельзя с такими глазами любить взрослых мужчин, моросит дождик в вырытую могилу, и земля уходит, ползет — глинистая, комьями впивается в подошвы, обваливается, крошится, разверзается.
Зато та, другая — третий ряд у окна, четвертая парта, — красные щеки, пуговки с треском отскакивают от тесного платья — нянчит троих, таких же щекастых, крикливых, кровь с молоком, — со школьной скамьи — на молочную кухню: левую грудь Машеньке, правую — Мишеньке, потом переложить: Машенька сильнее сосет, а Мишенька так себе, сосет и левый кулачок сжимает, будто насос качает, а сама и девочкой не успела побыть — жиропа, хлебзавод, булка, пончик…
Вот и дорога в школу, припорошенная лепестками астр, георгин, махровых, сиреневых, бордовых — там, на углу — прием стеклотары, а чуть дальше, за девятиэтажкой, я всегда останавливаюсь — там живет некрасивая девочка, — на углу стоят они, взявшись за руки, раскачиваются как два деревца, никак не разомкнутся — старшеклассник, совсем взрослый, и девочка эта, от некрасивости которой что-то обрывается внутри, — точно птенец, тянется клювом, осыпает мелкими поцелуями его прыщавое лицо— выросшая из короткого пальто, в войлочных сапожках, самая удивительная девочка, моя тайная любовь, мое почти что отражение.
А в мае тропинка эта между домами становится особенно извилистой, запутанной — все укрыто белыми соцветьями, говорят, это цветет вишня, вишня и абрикос, абрикос и яблоня; первый урок — физкультура, можно не идти, второй — геометрия, ненавижу, ненавижу — я ненавижу все: спортзал, запах пота, огромную грудь математички, шиньон и сладковатый душок — комочков пудры, утонувших в складках шеи, — я ненавижу кройку и шитье, и выпечку «хвороста», — я люблю сидеть у окна и листать книжку и рисовать глупости.
Я перетягиваю грудь обрывком плотной материи и бегу во двор — там крыши, деревья, гаражи, на мне брезентовые шорты и полосатая майка; стоя у зеркала, я медленно разматываю ткань — медленно, наливаясь восторгом и отчаяньем, там, в зеркале, — мой позор и моя тайная гордость, моя взрослая жизнь, мое пугающее меня тело, оно всходит как на дрожжах, меняет очертания, запах, превращает меня в зверька, жадного, пугливого, одержимого.
Это завтра я буду мчаться, опаздывать, кусать до крови губы — я буду честной, лживой, наивной, блудливой, всякой, любой — я буду бездной и венцом творения, воплощением святости и греха.
Это завтра. Сегодня я еще одна из них— взлетаю на качелях, долетаю до крыш, размахиваю руками, изображаю мельницу, вкладываю пальцы в рот, но свистеть не получается, жалкое шипение — уйди — он сплевывает под ноги, и толкает в грудь с непонятной мне ненавистью, и останавливается, сраженный догадкой.
Я ненавижу лампы дневного света, запахи мастики и хлора, я не люблю женскую раздевалку, потому что все голые — смеются, переговариваются, — и все у них взрослое, настоящее, без дураков — округлые животы и темные лохматые подмышки и треугольники, и они ничуть не стыдятся этого и не страшатся.
Люблю переменку между пятым и шестым, потому что уже почти свобода, потому что напротив — седьмой «А», можно пробежать мимо и увидеть одного мальчика с такими глазами, совершенно особенными, а еще я люблю, когда окна распахнуты в почти летний двор, и ветерок гуляет, ветерок шныряет и белые комочки, любовные послания порхают, переполненные предгрозовой истомой, жарко, тошно, смешно и уже как-то совсем несерьезно, и училка расстегивает пуговку на груди и, закусив губу, смотрит куда-то вдаль, поверх наших голов, поверх таблицы Менделеева, а потом откашливается и обводит класс шальным взглядом.
Бустанай
/Иерусалим/
Легенды о ядоа
1…Римляне в ядоа не верили, но быстро сопоставили рассказы о них с легендой о воинах, вырастающих из посеянных в землю драконьих зубов, и поняли, что подобная вера Риму ни к чему. И так каждый второй иудейский предводитель утверждал, что ему на помощь приходят ангельские сонмы с огненными колесницами. Возглавляемых подобными типами фанатиков приходилось резать на мелкие куски, потому что крупные всё ещё пытались нападать на римских солдат. А уж если в пошатнувшихся умах подмога попрёт ещё и из-под земли… Посему всех распространявших слухи о ядоа попытались выловить, что, впрочем, не удалось.
Примерно через четыре месяца после ухода на поиски ядоа рабби Эфраима зарезали. Римляне говорили — разбойники. Большинство иудеев грешили на римлян. В этом убийстве была одна странность: безобидного и безоружного, невысокого и толстенького Эфраима закололи в спину, прямо в сердце, будто боялись подойти спереди и вообще — боялись. Эта смерть необъяснимым образом прояснила головы Мудрецов, вдруг понявших, что ядоа — это тайна, разгадать и объяснить которую человеку не дано.
Вскоре после убийства Эфраима рабби Неорай стал часто упоминать ядоа в своих проповедях. В первый раз он сказал:
— Ядоа — это полевой зверь, и растёт он на длинном стебле, как кабачок или тыква…
В задних рядах слушателей захихикали. И с тех пор Неорай всегда придумывал что-нибудь новое про ядоа, чтобы вызвать смех.
Ещё долго то тот, то другой главарь восставших или разбойников хвастался, что ему помогают ядоа. Говорили, что сам Бар-Кохба часто ездил то ли в лес, то ли в рощу, где было много ядоа, и они, знающие всё, что знает Земля, помогали ему. Они будто бы даже помогли ему выиграть одну из важных битв, заманив римлян в лощину, где заставили землю просесть под их ногами и наслали на них ужас, да ещё и натравили диких зверей и птиц. И потом, когда Бар-Кохбу обвинили в греховности, это произошло потому, что сопровождавшие его увидели, как на вождя восстания бросился ядоа, а значит, он уже не был совершенно чист перед Землёй, как раньше.
Судя по некоторым семейным легендам и по кое-каким законам Галахи, со времен Талмуда и до вторжения мусульман в Святой Земле было много ядоа. Люди постоянно на них наталкивались, на живых и мёртвых, и это вынуждало иудеев много и тщательно размышлять о том, что же такое ядоа и как надо к ним относиться, а ответы давать не удобные или хитрые, а идущие из самой глубины души. Были люди, которые боялись, что ядоа вырастут возле их дома, о них рассказывали сказки, верили, что ядоа отгоняют нечисть и колдунов. Люди искали приметы их пребывания, и вся земля вокруг была «Землёй, порождающей ядоа», во всем, что отсюда следует.