Алексеевы - С.С. Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и случилось. Мама долго болела и за болезнь стала совсем седой, волосы ее сделались голубовато-белоснежными; было маме в это время года 33-34.
Когда Мария Сергеевна поправилась, и на ее прекрасном молодом лице вновь появился румянец, друзья и знакомые стали называть ее Маркизой, так она была хороша.
Мама рассказывала, что незадолго до этого страшного заболевания ей приснился сон, будто она стоит перед застекленной дверью и через стекло видит большой обеденный стол, за которым сидят родные, а во главе стола – ее мать, маманя Елизавета Васильевна; вдруг на мамину голову сверху стал спускаться большой паук (мама не любила и боялась пауков); он хотел вцепиться ей в голову, и все сидящие за столом от испуга ахнули, но маманя встала и, быстро схватив со стола тарелку, бросила ее в стекло двери, разбила его и попала в паука – тот рассыпался на куски, а маманя обратилась к сидящим за столом и спокойно произнесла: «Что вы испугались, я же сказала, что все будет хорошо».
Я родился под трехцветным флагом российского самодержавия и прожил под ним пять первых детских лет, из которых только 1 год и 10 месяцев были мирными, затем началась Первая империалистическая война, естественно, сразу же сказавшаяся прямо или косвенно на судьбах всех людей, населявших, пока еще, великую царскую Российскую империю.
Начавшаяся 14 августа 1914 года война сразу же отразилась и на нашей семье, и лично на мне – был мобилизован и уехал в действующую армию мой отец, мой любимый веселый, так хорошо певший папака. Служил он в 3-м парке тяжелой артиллерии, перемещавшемся по Галиции.
Вскоре начались периодические отъезды мамы (моей мамаки) к отцу в действующую армию, под видом некоего Макара, денщика прапорщика Балашова; так как женщинам было запрещено появляться на фронтах, в целях маскировки мама наряжалась в мужскую военную форму.
Мы, дети, остались на попечении няни Маши Киселевой и экономки, ведшей наше домашнее хозяйство, вдовы генерала Елизаветы Михайловны Сушковой или, попросту, тети Лизы, женщины высоченного роста и могучего телосложения, курившей папиросы и выпускающей дым широкими струями из широких ноздрей мясистого носа.
Из-за войны затормозился бракоразводный процесс мамы с ее вторым мужем Василием Сергеевичем Севастьяновым, поэтому брак моего отца с мамой оставался гражданским, а я, в силу действующих церковных и гражданских законов Российской империи, должен был иметь фамилию и отчество по имени моего крестного отца – Василия Васильевича Балашова и, следовательно, прозываться Степаном Васильевичем Васильевым, а не Степаном Степановичем Балашовым.
Вероятно, кто-то сказал мне об этом или поддразнил меня, научив (малое еще дитя), что моя фамилия Васильев; к тому же, видимо, была у меня врожденная привычка собирать все валявшееся, брошенное, за что меня прозвали Плюшкиным. И вот, слыша как взрослые говорят по телефону, и подражая им, я приставлял кулачок к уху и проговаривал следующую фразу: «Кто говорит?», «Васильев-Плюшкин», «Хорошо, прощайте!».
Судьба воспрепятствовала тому, чтобы родители мои оформили свое супружество официально, мама так и не была разведена с В. С. Севастьяновым, несмотря на хлопоты в течение нескольких лет, чему, конечно, препятствовали и начавшаяся Первая империалистическая война, и последовавшие за ней в России Февральская и Октябрьская революции, принесшие стране нашей разруху, гражданскую войну, голод, террор, беззаконие, страх за судьбы своих близких и свою собственную судьбу.
Однако под сенью красного с серпом и молотом знамени оказалось, что, как говорится, нет худа без добра! Когда пришло время отдавать меня в школу, мама залила (будто невзначай) чернилами страницу в своей трудкнижке[26], на которой я был вписан; мама сказала, что церковная метрика, выданная мне при крещении, утеряна, и тогда в школу меня записали с маминых слов, как Степу Балашова, сына известного певца академических оперных театров Петрограда Степана Васильевича Балашова. Выходит, я прожил жизнь не под своим формально законным именем.
Большая половина детства, юность, годы обучения в советской школе, в советском высшем учебном заведении, первые годы работы инженером-прибористом, вхождения в гущу жизни пали на двадцатые и тридцатые годы, когда еще отголоски революционного подъема и веры, что мы должны жить и трудиться во имя светлого будущего последующих поколений в счастливом социалистическом обществе, которое должны строить вот теперь, своими руками, были очень сильны, а теория жестокой и неизбежной классовой борьбы неуклонно и систематически вбивалась в наши горячие, пылкие, все жадно впитывавшие молодые головы.
Периодически появлялись в нашей жизни, в нашем быте, кратковременные свидетельства того, что жизнь в стране налаживается, улучшается. Первым, наиболее ярким доказательством было введение НЭПа.
До революции, когда мы жили на Съезжинской улице в доме № 19, семья насчитывала, кроме нашей мамы и моего отца, шестерых детей[27], няню Машу Киселеву, экономку тетю Лизу Сушкову, периодически подолгу живших у нас прапорщика Саню Киселева – племянника няни Маши, мамину постоянную портниху (приезжавшую из Москвы) Настю Карулину а так как дом наш всегда отличался гостеприимством, то нередко жили у нас по несколько дней и друг семьи, холостяк Гаррик Мелик-Пашаев, и товарищи моих старших братьев по гимназии: Коля Шеповальников, Миша Дубинчик, Коля Гренц, Жорж Качуев. Из Москвы часто приезжал двоюродный брат моего отца Саша Черкасов; засиживались допоздна и оставались ночевать артисты – сослуживцы отца по Народному дому.
На ночь для гостей застилались бельем все диваны, кресла, стащенные с кроватей на пол тюфяки, и, когда места в комнатах все равно кому-нибудь не хватало, даже накрывали досками ванну и устраивали импровизированную кровать.
Жили весело и широко. Молодые люди влюблялись и ухаживали за хорошенькой сестрой Аллой, которой хоть и было еще лет 12-14, но выглядела она уже барышней, да еще и отличалась незаурядным поэтическим даром. Однажды какие-то ее стихи услышал Леонид Витальевич Собинов и попросил их у Аллы, чтобы положить на музыку, но автор не дала согласия, и говорили, что Леонид Витальевич даже попытался похитить на время тетрадку со стихами.
Старшие дети часто ходили на спектакли в Народный дом, где служил мой отец и часто гастролировали Федор Иванович Шаляпин и Лидия Яковлевна Липковская, а также в Музыкальную драму в которой одним из директоров был отец Аллы, Коти и Тисы Василий Сергеевич Севастьянов.
Братья Женя и Сережа с раннего детства увлекались теннисом, благо свой корт был в подмосковной усадьбе Алексеевых, Любимовке, где дети проводили лето. Сережа настолько хорошо играл, что в возрасте 12 лет обыграл чемпиона Финляндии, и судейской коллегии пришлось спасать мальчишку и присматривать за ним, так как финляндский чемпион не мог смириться с горечью поражения и грозился своего «обидчика» зарезать.
Вся семейная богема была полна и жила театром, главным образом оперным и, конечно, Московским художественным – «театром дяди Кости», жадно прислушиваясь ко всему, что касалось этого театра.
Сережа хорошо играл на пианино и хотел поступать в консерваторию, но его отец, Петр Сергеевич Оленин, настоял на том, чтобы он прежде закончил гимназию. А учились все плохо – до ученья ли было, когда интерес всех был в театре: Сережа проигрывал клавиры опер, а остальные наизусть пели все партии из «Кармен», «Пиковой дамы», «Риголетто» и других опер. Когда приходили гости, устраивались домашние концерты; на них Сережа аккомпанировал маме и моему отцу, который в те годы кроме оперных партий увлекался романсами Рахманинова и Глиэра. Но одним из его коронных номеров был романс Гречанинова «Сирена»; могу сказать с совершенно чистой совестью, что лучшего исполнения этого романса ни по темпераменту, ни по звуковедению за всю свою жизнь я ни у кого не слышал – оно просто «захлестывало» слушателя.
Мама часто пела романс «Цыганка» Доницетти, арии из «Травиаты», «Жизни за царя» (Антонида), «Руслана и Людмилы» (Людмила), романс Чайковского «Страшная минута», «Колыбельную» Годара и другое.
В этот период жизни семьи за стол садились 15-20 человек, и моя совсем еще детская память прочно запечатлела, как перед каждым прибором ставилась по утрам банка сгущенного молока, а сливочное масло подавалось в виде скатанных шариков диаметром 10-12 мм, которые мне очень нравились и по виду, и по вкусу. Запомнился мне с тех лет на долгие годы и вкус спаржи, которую я тоже очень любил, и когда в 1973 году мне довелось побывать в Югославии, первое, что я заказал себе на завтрак, была спаржа, но она оказалась совсем другой, мелкой и какой-то безвкусной – полное разочарование!
В возрасте трех с половиной – четырех лет меня впервые в жизни взяли в театр, в Народный дом, на спектакль «Евгений Онегин», в котором Ленского пел отец. Сам я этого не помню, а по рассказам знаю, что по наущению кого-то из домашних шутников после исполнения куплетов месье Трике я захлопал в ладошки и громко закричал: «Браво, браво, месье Трикешка…».