Ослиная челюсть - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глухое радио над «спасалкой» сообщает о теракте в кафе на улице Бен Шломо в Яффо. В нем школьники справляли Пурим: водили хоровод – с дебилом Амалеком, Мордехаем, с красавицей и умницей Эстер, – ребята веселились, плясали, пели, стряпали капустник – и тут врывается в их круг араб, одетый одноглазым Флинтом, с ятаганом наперевес, в платочке – и танцует, и пляшет, машет саблей и орет какой-то безобидный выкрик, но зрачки как раз и выдали – их блеск похлеще ятагана.
Охранник, как смекнул, то тут же его взял на прицел, но дети, дети пирата взяли в круг и закружили. Все длилось несколько мгновений, длиною каждое в две жизни. Ревмя ревя охранник толстый Арик раскидывал толпу, сбивая навзничь детей, и музыка гремела, и ужас был немым.
Двенадцать раненых, пять насмерть. Всю обойму уже безумный Арик разрядил, хотя рука, начавшая стрелять, упала на пол – пришлось поднять и выпутать курок из пальцев.
И вот еще: «пират» был в самом деле одноногим – на колодке была приклеена листовка: зелеными чернилами алгебраический орнамент бреда: кому-то сообщала, что такой-то – «Аллах акбар, джихад, я мщу, я мщу».
Нет, у него предчувствий не было. Хотя и знал, что у сестры сегодня сабантуй. Он не спеша оделся, вытряхнул песок из одного сандалия, прищепкой схватил штанину (воздушный велотрек) и двинул к остановке – ехать в Яффо.
Слепой закат лизнул ему плечо. Он обернулся. Макушка канула за горизонт – мениск, дрожа, перегорел, и тут же вал – огромный, как буйвол, белый, возносящий деву-небо – обрушился на буну и догнал его. Он и не думал утереться.
В армии впервые в жизни он увидел море. Огромное, как приключенье, море. Уйдя по берегу за город, видел, как пастухи овец купали в море: охапкой их в прибой вносили и отпускали. Шерсти поплавки катались в волнах. Кротко выбирались – чуть просветлев, как облака с восходом.
С тех пор по городу гулял он смело. Любил забраться в самый верхний ярус, откуда от базара шла стена – руины укреплений Сасанидов, тянувшихся от моря до предгорий, – чтоб в самом узком месте схорониться от урагана волжского хазар: широкие безбровые их лица, с по-женски длинным волосом – как прапор, накатывались с Севера не для того, чтоб воевать богатых, но чтобы богатство уничтожить (хаос работает, как Бог, – на сохраненье). Прогулка его шла по каменным уступам обрушенной границы. Спустившись в море, оглянулся в гору: стена змеей стекала, и качался амфитеатр города, срываясь со шварта, как бугай мирской – за телкой.
Сестренку схоронили в полдень. На закате он вышел из дому, оставив мать с соседкой. На пляже долго не засиживался. Перед уходом взял на колени камень. Внимательно всмотрелся, вынул ключ и что-то процарапал. Сдунул крошки. Затем из сумки вытряхнул все книжки.
Камень уложил – бережно, как ребенка.
С макушки снял кипу – распорядитель всучил на кладбище, – сказал: так надо, – на книги бросил, а заколку к брючине второй приладил у прищепки.
Потом – на дознании – пляжный сторож добавит:
– Еще заметил я, что, уходя, он криво как-то улыбнулся – не мне, скорей – себе, он был задумчив: сморщив щеку – недобро, странно, но, может быть, мне показалось.
Да, сестренка на опознании улыбалась: шрам, отмытый с виска через щеку.
А потом в новостях сообщили: прошел мимо Мечети Камня на Гору и там совершил сожженье – облился из бутылки и зажал под локоть к костылю, как книгу, камень; закурил, вдруг вспыхнул и, пылая, двинулся к посту: арабы ему не думали мешать – смотрели… герой вот так – обычно – протестует.
Проковылял лишь четверть склона. Встал на колени, догорая, и к камню приложил лицо.
Потом пришли наши и скрыть не дали – на камне надпись: «Закладной. Для Храма».
Поезд, ветер, дождь
Происходит дождь. Без обстоятельств. Чтобы они появились, нужен ветер => Дождь?
Итак, у нас есть ветер, дождь – две степени свободы скучного событья => Ветер?
– Погода, поезд в ней, груженный шумом обязательств перед движением. Перед глазами гвоздь, забитый криво в лист фанеры, пустившей паутину трещин по амальгаме пристального взгляда: издержки неподвижности, вниманья. А также – нервы: струна события.
Купе, на том гвозде повисши, слегка качается, внизу стучит. От горизонта путь, очнувшись, ближе пролег, прогнулся и теперь хрипит, корежится, намотан на колеса, взлезает поперек. => Крушенье?
Зарезав путь, колеса стали безучастно. Роняет ветошь машинист.
Что ж, часто, коль спичек нету, выручает трут. Спустя, разлив соляру, подожгут.
Немые
Теперь, когда выучил «жить без тебя», грамматический нонсенс ожил завсегдатаем света – спитым чаем, видным в окне февраля час спустя до обеда. Видным тем, что в устной ошибке всегда «навсегда»: продвиженьем заката во взгляде проулка из Triesty на Grant, и там – к немоте, постепенно в прогрессе сознанья вовне прораставшего зрением разлуки – кисти, отмахнувшей пробел до остатка времен, где сейчас не обнять и не стать мне тобою, где имени кража являет покражей резон бедняку быть спокойным и бедным – собою.
Потому-то немые – он – крупный рыжий здоровяк, она – худышка с выразительными губами, предпочтя пустословить стежками вокруг запястий, остывшему кофе, газете, Яго из платной шкатулки, – за соседним столиком напоминают мне…
Впрочем, сцена немая подвижна – не нуль, вопреки частому ее толкованию как точки в финале, умело входящей в осознанье предложения, пьесы – запретом воображению на продленье жизни героям.
Динамична она хотя бы потому, что верно сообщает невозможность этой жизни, иную форму таковой, – в беззвучии, вне памяти, в достатке у ничто – судьбы-зеро: так, цифрам тоже полагаются движенья, страсти. Сигнальщик взмахами флажков нам непонятен, и нам потому-то все равно: что приближение врага, что появление земли в конце пространства и похода – мы знаем: враг привыкнет к нам, а землю как-то обживем.
На деле то – не достижение земли обычно, но обмельчанье океана часто.
Значит, не-звук нам как динамика пустого никак не может что-либо припомнить – не потому, что мы не знаем языка смотрового, свесившегося с мачты, как тот в случае пляски святого Витта – если случится наблюдать больного – непостижим (язык не жертвы – танца, того что ею владеет, духа немоты, который произносит жертву), – сигнал быть может понят по маневру всей эскадры позже, а оттого, что знаки «немца» беззвучны – бестелесны, и они под корень отрицают понятье тела – истины.
А это значит, что беззвучно до нас доносится лишь ложь. И также, что беззвучье нам способно только ложь напомнить.
Я с тем их и оставляю, шумных, перемещаясь взглядом по проулку, в надежде, что растаю в зренье так же, как сделал это сахара кусочек в повторно налитом на тот же заварной мешочек с чаем кипятке, еще до дна не опустившись.
Его бы надо размешать. Мешаю. Я вспоминаю тело, память, но (а ложечка потухла, растворившись, и не звенит, блестя, о чашечку; закат пролился в Чайнатаун, здесь оставив лужицы неона – на Валлехо) я отдаю себе отчет, что тело на самом деле вспоминает «я», поскольку все это… пребольно.
Не я причина пониманья (я подношу к губам свой палец, как будто сам себя предупреждая об этом вслух не молвить никогда), я не субъект его, и если есть я вообще, то «я» и есть воспоминанье.
А парочка немых – те подставные того, кто захотел меня прищучить.
Площадь Свердлова, полная тишины и толпы. Он, вывалившись из горла метрополитена – стало дурно в вагоне, даже свернул кулек из газеты – на случай, если не донесет тошноту: смесь психо-со-ма-ти… неважно, но явленья, взрыв ужаса и жары, – и так дышал в страницы – помнит, что перед глазами – стихи известного поэта, о котором он думал раньше ничего… Сейчас неловкость – стошнит от нервов, и твердил, свекольные не разжимая губы: «Как в воздухе перо кружится здесь и там, / Так ум мой посреди сомнений…» Удержался.
Вывалившись из метро, сидел на лавке, вобравшись пополам в свой собственный желудок: он так переносил свое воспоминанье. Переносил, как обморок, без блеска сознанья – четвертый раз стряслось, и вновь не помнит: «Что за место, что за область?! и кто поет там, за туманом?» – так, что-то навело на мысль, скрутило – и сразу на инстинкте (как перед атакой) две-три облатки – всегда с собою, чтоб не свело до кочененья, чтоб не сойти с ума, – и только мог услышать слово – и только мог запомнить слово – ФЕВРАЛЬ, с которого все начиналось. Конечно, он читал о падучей и сравнивал, не так ли все это с ним случалось по приходу ЛЕФЕВРА (иск.) – какой-то вешки смысла, или отсутствия его, начала функций беспамятства.
И вот на площади тогда его внезапно отвлекло немое.
Представьте скопище людей и рук их, как бы отдельно от владельцев рвущих на мелкие лоскутья воздух – звук беспомощен. Поток автомобилей – единственный родитель шума. Он тогда очнулся от безумья – звук его пробил, просясь наружу – в правду.