Детство - Вадим Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они соединяли память о крестоносцах, положивших начало роду фон Рейснеров (впоследствии я слышал опровержение этой легенды), презрение к инакомыслящим, чрезвычайную внешнюю чопорность верность домашним традициям, утонченность, переходившую в снобизм, с крайней революционностью и преданностью Российской социал-демократической партии большевиков, к которой они были близки еще до войны.
И все же над всем этим в те годы висела клевета Бурцева. Это она породила у Рейснеров недоверие к людям вообще. Настороженность была настолько болезненной, что Михаил Андреевич, когда его с кем-нибудь знакомили, прежде всего спрашивал: «А вы читали «Мой ответ Бурцеву»?», все еще веря, что простой логикой можно уничтожить клевету. У Рейснеров, несмотря на всю их гордость, была доброта, но скрытая, вернее, отвлеченная: не к людям, а к человечеству; было глубокое чувство товарищества и верность тем убеждениям, которые они исповедовали, как религию; большая душевная честность — для личного удобства из них никто не пошел бы на компромисс. Я не думаю, что они смогли забыть о своем многосотлетнем дворянстве, даже если бы и хотели забыть.
Уклад жизни рейснеровской семьи был совершенно противоположен нашему, андреевскому: все было чопорно, точно, сдержанно. Перепутать вилки за накрытым ослепительной скатертью обеденным столом — грех, положить локти на стол — великий грех, есть с открытым ртом — смертельный грех, не прощавшийся никогда, никому. Непонравившиеся или провинившиеся гости (медленно, но все же бурцевская клевета забывалась, и зимой 1913–1914 года начали в доме у Рейснеров появляться новые люди) искоренялись безоговорочно, резко и бесстрастно. Все те, кто отчаянно влюблялись в Ларису — только немногие избегали общей участи, — в день первой же попытки заговорить об охватившем их чувстве отлучались от дома, как еретики от церкви. Но внутри, в самой семье, было много мягкости и ласки: радостно они следили за успехами друг друга, соединяемые взаимной, нерушимой любовью. Когда Лариса напечатала первое стихотворение, в доме начался праздник, продолжавшийся целую неделю. Издание альманахом «Шиповник» пьесы «Атлантида» — она написала эту пьесу в восемнадцать лет — превратилось в событие, под знаком которого прошла вся зима. Гимназические успехи Игоря — он неизменно шел первым учеником, лекции Михаила Андреевича, особенно те, которые он читал в пригородах и на окраинах Петербурга и рассчитанные на рабочую аудиторию, пользовались большим успехом; наконец, рассказы самой Екатерины Александровны — в сорок лет, между делом, она начала писать и писала неплохо: у нее был верный взгляд и хороший слух, — все имело постоянный отклик в семье, и всякая удача, пускай даже преувеличенная до смешного, служила двигателем для новой и новой работы.
Однажды Михаил Андреевич взял меня с собой на одну из своих «рабочих» лекций. Мы долго ехали конкой — в те годы по Большой Зелениной еще бегала конка, которую легко было догнать и вскочить на полном ходу даже с тяжелым ранцем за плечами, — трамваями и в конце концов добрались до той части Петербурга, где я никогда перед тем не бывал, где-то за Обуховской больницей. Небольшое помещение, которое даже трудно назвать залой. Первые два-три ряда — венские стулья, сзади простые деревянные скамейки. Народу не очень много — человек пятьдесят. Меня поразило, что Михаил Андреевич пришел как к себе домой — его сразу окружили, начались разговоры, никакого отношения, по-видимому, к лекции не имеющие: «А вы сходили к такому-то, что он сказал?», «Следующее собрание, не забудьте, в четверг!», «Что говорят на Путиловском?» Помню, меня поразила фамилия, произнесенная шепотом, — Урицкий. «Уж не Урс ли это?» — подумал я: Урсом прозвали одного студента, довольно часто бывавшего у Рейснеров в доме.
Народ, собравшийся на лекцию, тоже был особый — на коленях ни одной шапки, не говоря уже о шляпах, одни картузы. Люди все немолодые, многие плохо выбриты, иные не брились уже по нескольку дней. Слушают сосредоточенно, у некоторых записные книжки, в которых они делают заметки. Не помню ни одной женщины, только мужские, внимательные, неулыбающиеся лица.
Лекция Михаила Андреевича была посвящена, казалось бы, совсем невинной теме — роману Уэллса «Машина времени». Но, воспользовавшись этой темой, Михаил Андреевич сосредоточил свое внимание на описании того мира, который представился Уэллсу в далеком будущем, — изнеженные люди, ни на что не способные, слабые и трусливые, но живущие на земле, и те, другие, подземные рабы, трудом которых все держится, но у которых нет воли к восстанию, нет организации, — их превратили в полузверей. Я уже не помню, как развил он свою тему, какими воспользовался словами, но лекция кончилась недвусмысленно: берегитесь, чтобы с вами не случилось того же!
Выходя с лекции, я почувствовал, что неожиданно коснулся той стороны рейснеровской жизни, о которой не говорилось за обеденным столом или говорилось так, что я ни о чем не догадывался, но что эта сторона важна для них всех: что важно для Михаила Андреевича не может быть безразличным для всех Рейснеров.
Почти с первого дня моего приезда к Рейснерам я полюбил Екатерину Александровну. Та заботливость и то внимание, с которыми она относилась ко мне, к моим мальчишеским интересам, влечениям и антипатиям, ко всему, что мне было близко, вплоть до моей неразделенной любви к отцу, которую она быстро разгадала и всячески старалась поддержать во мне, Каждая мелочь влекла меня к ней. За все мое пребывание в доме Рейснеров ни о каком наказании не могло быть и речи — достаточно было одного слова, одного имени Екатерины Александровны, чтобы я считал за счастье сделать так, как она хочет. Поселившись у Рейснеров и сразу став членом их семьи, я начал жить рейснеровскими интересами, рейснеровской любовью и рейснеровской нелюбовью к людям. Я с наслаждением дышал суровым и нежным воздухом, окружавшим меня. Впервые я почувствовал признание моего, пускай детского и маленького, но моего собственного «я». Перестав быть тем, о ком говорят, я сделался тем, с кем разговаривают как с равным. Эта вера в меня, в мою индивидуальность — да и как было не верить, ведь я сделался «рейснером», — развив во мне глупую самоуверенность, в то же время наполнило меня той гордостью, которой мне не хватало. Я начал бороться за себя, часто нелепо, не вовремя, но с большим упорством и настойчивостью. Моя заносчивость выводила из себя моих родственников — дядей и теток, моих двоюродных братьев и все же при всей своей нелепости шла мне на пользу: я начал делать попытки, быть может смешные, но все же решительные, утвердить себя.
Подчиняясь чопорному укладу рейснеровской жизни, я ходил в крахмальных воротничках и манжетах готовил уроки — единственный раз за всю мою жизнь я хорошо учился, по-новому начал осмысливать книги, прочитанные в отцовской библиотеке, не просто перечитывая их, но уже самостоятельно пытаясь оценить и разобраться в груде сырого материала. Однако вея эта чопорность и «сознательность» не мешали мне оставаться десяти-одиннадцатилетним мальчишкой. Совершенно особое удовольствие доставляло мне окно, разбитое камнем, пущенным рукою в сияющей манжете, еще приятнее было хулиганить, оставаясь хорошо и чисто одетым. И если раньше я не терпел подчиненной роли в детских играх, то теперь появилась душевная необходимость быть зачинщиком. Наконец во мне появилось самое главное: то, чем я живу и теперь, я стал писать стихи, уже не случайно, не «между прочим», а с твердой уверенностью, что у меня не может быть иного пути. В Финляндии я писал потому, что не мог не писать, не мог не подчиняться увлекавшей меня голубиной музыке, интуитивно, в ритме набегавших строк находя выход моему лирическому волнению. Теперь к этому прибавилось рациональное — так надо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});