Лабиринт - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И тем не менее,— сказал Гошин,— следует учесть, что удостоенный общего признания роман...
— А у меня не спрашивали,— густо выдохнул откуда-то из заднего ряда Полковник. Он поднялся, медленно оглядел вспыхнувшие смехом лица.— Меня бы спросили — я бы, может, и не удостоил...
Вышло чересчур грубо. Гошин обиделся. Положение постарался смягчить Сосновский.
— Видите ли,— обратился он к Гошину,— в ряде критических статей тоже высказывались разносторонние суждения о творчестве Сизионова. Правда, не столь резко, как у Рогачева. Но ведь и сам Сизионов признался, что далек от мысли считать себя новым Львом Толстым.
Были споры, были возражения, были распахнутые окна, в которые вливался холодный свежий воздух, вытесняя спертую, жаркую духоту, была живая рощица рук, голосующих за включение наших статей в факультетский студенческий сборник, но главное все-таки были эти лица — оживленные, потные, красные, разбуженные.
Нас поздравляли с успехом, и мы тоже — самих себя.
И потом, после того, как заседание кончилось, никому не хотелось расходиться. Мы бродили по уже опустевшим, уснувшим ночным улицам, болтали, шумели, хохотали взахлеб — друг над другом, а больше — так, ни над чем, просто оттого, что голоса наши так гулко разносились в морозной тишине, и мы одержали первую победу, и главное — оттого, что мы были молоды, беззаботны и счастливы в этот вечер. Больше всего, как обычно, доставалось Сашке Коломийцеву, каждое слово его, каждое его неловкое движение вызывало смех, а он с готовностью веселил всю компанию, Зина Фокина ни на шаг не отходила от Димки, покровительственно поправляла на нем шарф и сбивала с шапки снег — когда началась веселая кутерьма и над головами замелькали торопливо слепленные снежки.
С нами были Сосновский и Варвара Николаевна Вознесенская, оба дурачились не меньше нас всех.
Мне запомнился этот вечер с его ребячливой безмятежностью, барахтаньем в сугробах и особенным, соединившим всех ощущением полноты жизни.
— Тебе хорошо?— спросила Машенька, улучив минуту, когда мы оказались вдвоем. И, не дожидаясь ответа, выдохнула:
— Мне — очень!
Мы стояли одни, посреди дороги. Морозно мерцали далекие, мелкие звезды, деревья, обросшие снегом, были подвижны и загадочны, белые, туго натянутые провода графили небо, как линии нотной бумаги, над чуткой тишиной улиц, казалось, уже занесен смычок, еще мгновение — и весь мир запоет, как скрипка.
Она доверчиво прижалась ко мне:
— Если бы так всегда, Клим!.. Но ведь это невозможно, да?..
Я не успел ответить: за углом раздался галдеж, высыпала вся ватага, в нас полетели снежки.,.
У себя в общежитии ребята еще долго обсуждали подробности нашего выступления и того, как приняли его студенты.
— Что,— поддел меня Рогачев,— теперь ты не считаешь всех дураками?.. Которые в чепчиках?..
Но сегодня мне ни о чем не хотелось спорить.
Полковник выключил свет и, звякнув стаканом, захлопнул дверку тумбочки. На столе тускло блестел никелированный чайник. Блестел, расплывался, таял...
Сквозь сон я слышал, как Сергей вздыхал:
— Почаще бы людям правду... Все было бы иначе, все...
— Правду-то народ слышал, а кривду — видел...— глухо хихикнул Дужкин под одеялом.— Да и кто ее, всю правду-то, знает?
— А что ты знаешь?— угрюмо зазвучал басок Полковника.— Почему корова — лепешками, а коза — горошком?.. Знаешь?
— Нет,— сказал Дужкин.
— Так-то, голова,— сказал Полковник.— Если ты и в дерьме ничего не понимаешь, так что ты в правде понимаешь?..
Койки еще долго и тревожно скрипели в ту ночь...
А утром в нашу комнату вбежал Сашка Коломийцев. Он был в майке и кальсонах.
— Вы слышали?— заорал он и воткнул вилку репродуктора в розетку.
Передавали сообщение об аресте врачей-отравителей, разоблаченных, признавшихся в своих черных делах...
* * *Мы выслушали сообщение до конца, и Дужкин сказал: «Вот она, правда»,— и по привычке дурашливо хихикнул.
— Чего ты ржешь?— досадливо цикнул на него Сергей.
— А че? Я ниче...— Дужкин смолк.
Сашка сидел на моей койке, сжав ладонями голову; в мелких колечках его волос запуталось несколько соломинок,— наверное, продралась подушка.
— Ну, сволочи,— тихо проговорил он, не поднимая головы.— Жданова?.. А?.. Щербакова?.. А?..— Он тяжело поднялся и медленно пошел к двери.
— Куда ты?— сказал растерянно Дима.
Сашка вышел, неслышно притворив за собой дверь.
Мы не сумели его удержать.
— Да, дела-а...— подавленно протянул Хомяков.
— Передаем урок утренней гимнастики,— бодро сказал репродуктор,— Откройте форточку и вдохните воздух полной грудью...
Полковник дернул за шнур, едва не оборвав розетку, и длинно выругался.
В тот день он вернулся с партсобрания поздно вечером, скинул рубашку, бросил на плечо полотенце и, украдкой кивнув мне и Димке, вышел. Мы переглянулись и, минуту спустя, вышли вслед за ним. Он ждал нас в конце коридора, затягиваясь потрескивающей сигаретой.
— Так вот, хлопцы,— сказал он помолчав.— Много я вам сказать не скажу, а кое-что вы все равно узнаете... Говорили о бдительности, обо всем таком, и между прочим о Сосновском тоже говорили...
— О Сосновском?..— изумился Дима.
— Припомнили ему вчерашнее. Вас поминали, меня тоже не забыли. За те слова...
— Кто?..— спросил я.
Полковник не ответил.
— Так вот, елки ядреные,— сказал он.— Так вот...— его стеклянный глаз смотрел куда-то в сторону, загадочный и равнодушный.
Спустя два дня мы сидели в переполненном актовом зале. Выступал Гошин. Его голос хрипел и захлебывался от возбуждения, клинышек светлой челки бился на лбу.
— Ужас какой,— шептала Машенька подавленно.— Какой ужас!
Гошин говорил о врачах-извергах и о верной дочери сноего народа — Лидии Тимашук.
— Мы любим свой древний, цветущий край, мы гордимся нашим городом, его успехами и достижениями... Но мы не должны ни на минуту забывать, что именно наши успехи могут порождать настроения беспечности и благодушия. Кое-кто из нас утратил чувство бдительности, решив, что больше не существует опасности разного рода диверсий, шпионажа и вредительства. Чем успешнее наше движение вперед, тем острее борьба наших врагов, тем хитрее их методы — но мы сорвем с них маску!
Машенька сжала мою руку, под тонкой кожей на ее виске вздрагивала ветвистая жилка.
Рядом с нами сидела Варя Пичугина. Она смотрела на Гошина почти не дыша. В зале было очень тихо.
— Оглянемся же вокруг: может быть, в нашем институте имеются особые причины для благодушия? Может быть, у нас в аудитории не проповедуются иногда мысли, которые подхватывают некоторые студенты, не отдавая отчета в том, кому и чему эти мысли служат?.. Мы должны покончить с ротозейством и пристально проверить наши ряды! Под личиной товарища, друга, самого близкого с виду человека может скрываться враг — вот что должен помнить каждый из нас, где бы он ни был, с кем бы ни говорил, с кем бы ни встречался!..
Дима Рогачев подтолкнул меня локтем. Я не повернул головы, Я чувствовал на своем лице липкую паутину чьих-то взглядов.
Гошина сменил Кирьяков.
— Прискорбно, однако это так,— сказал он.— Да, там, где речь идет о высоких принципах, нет ни отца, ни матери, ни брата, ни друга... Прискорбно, но приходится сказать, что и среди наших преподавателей, может быть, имеются лица, которые не достойны нашего доверия. Есть лица, которые используют влияние, предоставленное им высоким званием преподавателя советского вуза, в неблаговидных целях. Вот почему мы говорим о необходимости строжайшей бдительности ко всем — кем бы ни был этот человек, какой бы пост он ни занимал!..
— О ком это?— раздалось из зала.
— В свое время вам все будет сказано, а пока этими вопросами занимаются соответствующие организации, предоставим им выяснить истину и раскрыть всю правду.
Как и Гошин, он никого не назвал. Но в его закругленных, туманных, угрожающих фразах многие, вероятно, ощутили один и тот же намек. И когда собрание кончилось, мы подошли к Сосновскому, сидевшему в первом ряду. Его окружили плотным кольцом, и кольцо это, тесное, густое и молчаливое, двигалось вместе с ним по залу, по коридору, по лестнице. Я перехватил короткий острый взгляд, который метнул в нашу сторону Гошин, собиравший с опустевшего стола президиума какие-то бумаги.
Мы проводили Сосновского до самого дома; по пути мы говорили обо всяких пустяках, он рассказывал о книгах, полученных недавно из Москвы. Но когда Дима спросил, нельзя ли зайти к нему домой, чтобы посмотреть их, Сосновский, ответив обычным:
— Да, да, конечно,— вдруг перебил себя и прибавил: — но это потом. А пока не надо.
Это было неожиданно, все почувствовали какую-то неловкость. Сосновский заторопился. Когда он исчез в парадном, мы еще несколько минут стояли у его крыльца.