Не говори, что у нас ничего нет - Мадлен Тьен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежа в постели, Воробушек гадал, снился ли когда-нибудь герру Баху Шанхай. Он откинул покрывала и встал. Завидев, что Летучий Медведь захватил себе всю кровать, Воробушек передвинул его на место; мальчик злобно заблеял во сне. Да Шань, почуяв вокруг свободное пространство, откатился от стены обратно. Воробушек вышел из комнаты.
По дому тоненькой струйкой бежали ноты. Он забыл надеть шлепанцы, и пол обжег его холодом, но все же Воробушек шел, пока не добрался до отцовского кабинета. Дверь была приоткрыта, и в щелку сочилась музыка. Зная, что отец рассердится, если его увидит, Воробушек не издавал ни звука, ни шепота. Так что, когда Папаша Лютня его окликнул, он сперва даже и не знал, что ответить.
Отец вновь нарушил молчание.
– Воробушек, тут тепло. Заходи.
Воробушек вошел в комнату.
Папаша Лютня сидел на низком стульчике перед патефоном. Он сгорбился, почти что увял и был сам на себя не похож. Квартира без Большой Матушки Нож становилась совершенно пуста, заключил Воробушек. Ее вечное недовольство и ругань были такой же основой их жизни, как балки дома, пища, что они ели, и членство отца в Коммунистической партии.
– Я уже сто раз слышал эту пьесу, – сказал Папаша Лютня. – Но слушать ее в одиночестве, ночью, это воистину что-то.
От густого дыма отцовских сигарет Flying Horse глаза Воробушка заслезились, но все же он прошел дальше в комнату и сел за отцовский стол. Папаша Лютня возражать не стал. Музыка продолжала играть, мешаясь с дымом, теперь – быстрая и легкая, с нотами размытыми, как порхание крыльев, как истончающаяся ветка. Папаша Лютня склонил голову. Он прикрыл глаза, словно глядя на что-то у себя внутри. Когда закончилась вторая сторона, он перевернул пластинку и снова поставил ее играть. Девятая вариация вынудила Воробушка положить голову на стол. Он хотел лишь одного – поселиться в этих Гольдберг-вариациях, чтобы они вечно простирались все дальше и дальше у него внутри. Он хотел знать их так же хорошо, как собственные мысли.
– А что, если там беда? – сказал Папаша Лютня. – Она что, думает, у них иммунитет?
Воробушек поднял глаза. Кто это – они, удивился он.
Желая прозвучать как сын героя-коммуниста, Воробушек сказал:
– Можно поехать и ее спасти.
Отец промолчал.
Музыка продолжала играть.
Воробушек вышел в лунный пейзаж пятнадцатой вариации бок о бок с отцом – и все же отдельно от того. Гленн Гульд играл и играл, зная, что музыка написана и пути проложены, но озвучивая каждую ноту и интервал так, словно никто и никогда их прежде не слышал. Музыка была столь утонченной и вместе с тем столь осязаемой, что Воробушек громко вздохнул при мысли о том, что, даже сочиняй он музыку сто тысяч лет, ему никогда не достичь подобного изящества.
– В музыке нет будущего, – сказал Папаша Лютня. В голосе его не было упрека. С тем же успехом он мог бы сказать, что комната квадратная, а в отечестве двадцать две провинции, один автономный регион и население в пятьсот двадцать восемь миллионов человек. Воробушек слушал, как если бы отец говорил с кем-то другим – например, с портретами Председателя Мао, премьера Чжоу Эньлая или вице-премьера Лю Шаоци, что мудро взирали на него со стен. Лицо отца вполне соответствовало на вид портретам. – Когда ты был ребенком, то еще ладно, мечтателем было быть нормально. Но теперь-то ты поумнел чуть-чуть, нет? Неужели не пора уже читать газеты и строить свое будущее? В новом мире надо учиться жить по-новому. Тебе бы прилежней штудировать марксистко-ленинско-маоистскую мысль! Надо тебе включаться в революционную культуру. Как сказал Председатель Мао: “Если хочешь получить знания, то участвуй в практике, изменяющей действительность. Если хочешь узнать вкус груши, то тебе нужно ее изменить – пожевать ее… Если хочешь знать теорию и методы революции, то тебе нужно принять участие в революции”.
Тут на них величаво нахлынула шестнадцатая вариация – грандиозное, расцвеченное трелями вступление. Ноты сменяли друг друга все быстрее, и Воробушек словно уносился вдаль вместе с ними. Ему привиделась огромная площадь, залитая солнечным светом.
– Когда ты практически живешь в консерватории, – продолжал отец, – когда захлопываешь за собой дверь репетиционной, ты что, думаешь, никто тебя не слышит? Ты что, правда веришь, что никто не замечает, что ты семьдесят девять дней подряд играл Баха, а до того тридцать один день подряд – Бузони?! Снизойти до эрху, пипы или саньсяня тебе не с руки. А я-то так много сделал для земельной реформы! Я был образцовым отцом, никто тебе другого не скажет… – Папаша Лютня угрюмо выпил и замолчал. – Что тебе дались этот Бах и этот Бузони? Какое тебе-то до них дело?
Отец поднялся и обошел комнату, пока не очутился нос к носу с портретом премьера Чжоу Эньлая.
– Ну, конечно, и Баху было чем заняться, – признал Папаша Лютня. – Бедный сукин сын не меньше дел имел, чем наш генсек: что ни неделя, то месса, фуга, кантата, как будто Бах – это вам завод какой, а не живой человек. Но Воробушек, ты на мою жизнь посмотри.
Премьер Чжоу на портрете выглядел так, точно сочувственно кивает.
– Каждую неделю по пятьдесят выступлений в школах, в деревнях, на заводах, на митингах! Я – машина на службе партии и, если надо, буду выступать даже на смертном одре. Старина Бах понимал, что музыка служит высшему благу, но я-то этого разве не понимаю? А Председатель Мао разве не понимает?.. В глубине души ты, Воробушек, думаешь, что иностранец – лучший товарищ, чем твой собственный отец, – Папаша Лютня испустил тяжкий вздох. – И что же он тебе такое обещает? Когда-нибудь ты больше не сможешь выезжать на Бахе, и придется тебе уже делать что-то свое, разве нет?
Снаружи мир был погружен во тьму, и молоденькое зонтичное деревце во дворе словно держало на своей жидкой кроне весь гнет зимней ночи. Воробушку страстно хотелось, чтобы можно было перевести стрелки часов вперед, промотать год, а потом еще, пока его симфонии не зазвучат в зале Консерватории. Он воображал себе исполинский оркестр малеровских масштабов, такой большой, что музыка у него внутри потрясла потолок, заставила вздрогнуть пол и передвинула стены.
– А мой сын меня и не слышал, – сказал Папаша Лютня. – Оглох.
– Пап, я слушаю.
– Меня, – сказал отец, уставившись на обложку пластинки. – Слушай меня, – но говорил он, словно обращаясь к Гленну Гульду или к самому Баху. – Сын, будь практичней. Думай о будущем. Попытайся понять. Много дорог ведет к счастью, и степени счастья бывают разные.
Когда Большая Матушка Нож вернулась в земляную хижину, Завиток и маленькая чертовка лежали точно так же, как она их оставила – вместе на канге, в тяжелом сне. Вэнь завернулся в одеяло на полу. Лицо сестры в лунном свете казалось бледным и морщинистым, а Чжу Ли как будто вцепилась в нее, как это делают дети – упрямая и твердо намеренная получать, что хочет. Сидя в уголке под ватником как под одеялом, Большая Матушка наблюдала, как лунный свет крадется под дверь. Он лился в комнату, такой пронзительный, что, взглянув на собственные пальцы, она едва себя узнала. Ей показалось, что это руки Завитка. Ей показалось, что ее туфли – это туфли не кого иного, как Вэня Мечтателя, что колени ее – Папаши Лютни, руки ее принадлежат Да Шаню, живот – Летучему Медведю, сердце ее – Воробушку. У нее появилось ужасное предчувствие, что их, одного за другим, отломят от нее и отнимут. Или это она уйдет первой?
Эскапада Большой Матушки и книжного бога, казалось, состоялась много лет назад – и за многие мили отсюда.
Накануне Большая Матушка сходила в город и накупила самых простых потребных в быту предметов – плотные одеяла, термос, подбитые ватой куртки, а еще рис, ячмень, масло для готовки, соль и сигареты. Через несколько месяцев, сказала себе Большая Матушка, она снова получит разрешение приехать и навестить сестру. К тому времени начнется весенний сев, и она опять поможет им удовлетворить свои нужды. Завиток рассказала, что партсекретарь пообещал ей место учительницы в начальной школе. Может, положение и не такое уж отчаянное. Но даже думая об этом, она испытывала непроглядную печаль. Она подняла глаза и увидела, что Чжу Ли проснулась и подмигивает ей, прикрыв правый глаз ладошкой.
– Доброе утро, маленькая чертовка, – сказала Большая Матушка.
Девочка переменила руки и прикрыла левый глаз.
Большая Матушка цыкнула.
– Наглая мартышка!
– Отец меня так называл, – сказала Завиток. – Вот теперь вспомнила, – сестра села, и волосы хлынули у нее по плечам. – А почему ты сюда не идешь? Тут тепло.
Большая Матушка медленно поднялась на ноги. Все тело болело. Оно старело и делалось бесполезным – вне всякого сомнения, итог бесконечных митингов и политинформаций. Партийная пропаганда глушила мысли, окутывая густым тестом умственной отсталости.
– Что случилось? – спросила Завиток. – Почему ты плачешь?