Вчерашний мир. Воспоминания европейца - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоило лишь пройти по Невскому или включить телевизор. Никогда со времен моего детства в средствах массовой информации не говорили так много о евреях и еврействе. Вот на экране телевизора промелькнули фигуры двух молодых людей, которые перед Смольным держали над головой самодельный плакат: «Мы хотим в Израиль». И в то же время по радио в двенадцать, два и пять повторялись не блещущие новизной известия о выехавших в Израиль советских евреях, которые получили там работу за счет выгнанных на улицу палестинцев. После подобных пропагандистских репортажей ленинградскому слушателю, самому не имевшему возможности за свои жалкие рубли купить достаточно еды, спокойно можно было отправляться спать, удовлетворенно думая о том, что его, слава богу, с работы никто не гонит.
Гласность была тем новым ослепительно-ярким понятием, которым себя украсила перестройка. Средствам массовой информации (прежде всего Ленинградскому телевидению) была предоставлена бо́льшая свобода в освещении событий; но эта мнимая свобода выгодна была в первую очередь заслуженным, видавшим виды силам, лишь делавшим вид, что они готовы к реформам, – силам, в чьих укоренившихся предубеждениях по отношению к евреям едва ли что-либо изменилось. Вот, к примеру, разговаривают – словно нет в стране более актуальной проблемы, чем туризм, – на радио два руководителя турбюро, обмениваются опытом. Один из Ленинграда, другая (дама) – из Средней Азии, из Бухары. И как бы невзначай разговор заходит о выезжающих евреях, которые вывозят с собой в Израиль национальные ценности страны – этакая распродажа культурно-исторического достояния государства. Организатор этой славной беседы – диктор Ленинградского радио – им совсем не возражает и не требует никаких доказательств подобных утверждений, хотя каждый знал, какому строгому контролю и унижениям подвергались отъезжающие и сколько всего им приходилось оставлять в стране. Лишь единицам удавалось хоть что-то переправить через границу (золотые коронки, колечко или брошь), чтобы хоть что-то иметь для начала. Крохи эти погоды не делали. Своих детей (детей? пасынков!) Советский Союз на волю отпускал обобранными до нитки.
Под бесподобную эту радиобеседу двух замечательных специалистов по туризму в голове у меня крутился надоедливый вопрос: что это – цитата из моего перевода цвейговского «Вчерашнего мира» или таков мир сегодняшний? «Те, кто покинул Германию и Австрию первыми, еще смогли спасти свою одежду, свои чемоданы, свои мелкие домашние вещи, а некоторые даже немного денег. Но чем дольше кто-то продолжал верить в Германию, чем труднее он разлучался со своей любимой родиной, тем жестче была кара. Сначала у евреев отняли их профессии, им запретили посещать театры, кино, музеи, а ученым – пользоваться библиотеками. Они оставались из верности или из-за инертности, из-за трусости или из-за гордости. Лучше уж быть униженным на родине, чем попрошайкой унижаться на чужбине. <…> Они были лишены всякого права, над ними чинилось всякое душевное, всякое телесное насилие с азартным вожделением. И для каждого еврея старая русская пословица вдруг стала ужасной правдой: „От сумы да от тюрьмы не зарекайся“. <…> …ограбленного, в одном-единственном костюме и с десятью марками в кармане, его выталкивали из страны, не спрашивая куда». Это цитата из Стефана Цвейга.
Или на экране телевизора появлялось вдруг сытое лицо начальника ленинградского КГБ, который снизошел до разговора с трудящимися города и на вопрос – случайный вопрос случайного трудящегося – снисходительно и мягко разъяснял: «Вот сейчас много говорят о евреях. Но почему? Разве с кем-нибудь из евреев или евреек что-то случилось? Кто-нибудь что-нибудь сделал им плохое? Или, скажем, кого-то из них убили? Ничего подобного не случилось!»
Я сидел перед экраном телевизора, смотрел в глаза самодовольного начальника, и меня охватывало недоброе чувство. Я думал о растущем числе осквернений могил на еврейских кладбищах Ленинграда и думал о пьяных подонках, кричавших под моими окнами: «Жиды, убирайтесь в свой сраный Израиль!» А потом они еще швырнули камень в окно, и хотя разбили только форточку, но чего только не начиналось в прошлом – здесь и в других местах – с разбитого окна! Более агрессивная форма антисемитизма, чем до того, стала расползаться в обществе: медленно, как бы на пробу, откуда ни возьмись стала вырисовываться в газетах и журналах, в радио– и телевизионных передачах и становилась все более заметной на улицах и площадях города. При желании еще можно было этого не замечать, не попадаться на глаза чернорубашечникам из общества «Память». Но делать вид, будто не слышишь их оголтелых призывов разобраться с евреями, было уже невозможно.
Призывы эти часто находили весьма благодатную почву, на которой прорастали затем диковинные цветочки. В Ленинграде какое-то время курсировал язвительный слушок: якобы из-за финансовых трудностей в России закрыли довольно много психиатрических лечебниц и пациентов всех выпустили на волю; и вот это, дескать, и были те самые психи, которые на улицах и площадях горлопанили свои антисемитские призывы.
Если бы это было так! Немолодая женщина, которую я увидел на Невском, у Гостиного Двора, и которая во всю ивановскую поносила евреев за то, что они все заграбастали и распродают Россию Западу, несомненно, состояла на учете в психдиспансере. Я приблизился к ней вплотную и сказал на ухо: «Вам бы, уважаемая, следовало быть поосторожнее. С вашей внешностью – я имею в виду более чем еврейскую наружность – я бы на вашем месте не рисковал публично набрасываться на евреев». Она обалдело посмотрела на меня, побледнела и на некоторое время лишилась голоса.
Но то, с чем мне пришлось столкнуться в Румянцевском садике рядом с Академией художеств, к шуткам совсем не располагало. Я отправился туда с другом. Члены общества «Память» проводили там своего рода митинг. С наскоро сооруженного помоста истошным голосом вопил какой-то трибун, обвиняя известного ленинградского кинорежиссера (еврея, конечно) в том, что тот только за последний год получил на «Ленфильме» сто тысяч рублей. Это была отвратительная, злонамеренная демагогия перед лицом слушавшей толпы, едва сводившей концы с концами и вообще не имевшей столько воображения, чтобы представить себе сто тысяч. Я был раздражен и возмущен и больше не мог сдерживаться. Я крикнул в сторону трибуны: «Я вот по воле случая хорошо знаком с этим режиссером, и он совсем не еврей. Но я еврей! Еврей я! И я пришел сюда, чтобы узнать, что вы, собственно, намерены сделать с евреями: собираетесь ли вы их депортировать или убивать на месте?» Разумеется, я понимаю, что с моей стороны это было глупо, потому что история могла для меня закончиться трагично. Докладчик тут же объявил меня провокатором, с которым нет смысла дискутировать, а сквозь толпу стали продвигаться в мою сторону два крепких парня – типичных вышибалы. Мы постарались быстро уйти. Я уверен, что всего через несколько месяцев я бы не осмелился даже приблизиться к подобному митингу, не говоря уже о том, чтобы подать голос.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});