Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аня росла и вообще крупной девочкой и крупноголовой. Подруга по гимназии рисовала её из одних кругов: голова — шар (круг со всех сторон), круглый лоб, круглые как бы всегда недоуменные глаза. Мочки ушей вросли и закруглились в щёки. И плечи круглые. И фигура — шар.
Аня слишком рано стала задумываться. Уже в 3-м классе она просила у учительницы разрешения получить в гимназической библиотеке Добролюбова и Достоевского. Учительница возмутилась: "Рано тебе!" — "Ну, не хотите, так я в городской получу." Тринадцати лет она "эмансипировалась от Бога", перестала верить. В пятнадцать лет она усиленно читала отцов церкви — исключительно для яростного опровержения батюшки на уроках к общему удовольствию соучениц. Впрочем, стойкость старообрядцев она взяла для себя в высший образец. Она усвоила: лучше умереть, чем дать сломать свой духовный стержень.
Золотую медаль, заслуженную ею, никто не помешал ей получить.[222] В 1917 (самое время для учёбы!) она поехала в Москву и поступила на высшие женские курсы Чаплыгина по отделению философии и психологии. Как золотой медалистке ей до октябрьского переворота выплачивали стипендию Государственной Думы. Отделение это готовило преподавателей логики и психологии для гимназий. Весь 1918 год, подрабатывая уроками, занималась она психоанализом. Она как будто оставалась атеисткой, но и ощущала всей душой, как это
…неподвижно на огненных розахЖивой алтарь мирозданья курится.
Она успела поклониться поэтической философии Джордано Бруно и Тютчева и даже одно время считать себя восточной католичкой. Она меняла свои веры жадно, может чаще, чем наряды (нарядов не было, да она за ними так и не следила). Ещё она считала себя социалисткой, и неизбежными — кровь восстаний и гражданской войны. Но не могла примириться с террором. Демократия, но не зверства! "Пусть будут руки в крови, но не в грязи!"
В конце 1918 ей пришлось оставить курсы (да и остались ли сами курсы?) и с трудом пробираться к родителям, где сытей. Она приехала в Майкоп. Тут уже создался "институт народного образования", для взрослых и для молодых. Анна стала не меньше как исполняющей должность профессора по логике, философии и психологии. Она имела успех у студентов.
Тем временем белые доживали в Майкопе последние дни. 45-летний генерал убеждал её бежать с ним. "Генерал, прекратите ваш парад! Бегите, пока вас не арестовали." В те дни на преподавательской вечеринке, среди своих, гимназический историк предложил тост: "За великую Красную армию!" Анна оттолкнула тост: "Ни за что!" Зная её левые взгляды, друзья вытаращились. "А потому что… несмотря на вечные звёзды… расстрелов будет всё больше и больше", — предсказала она.
У неё было ощущение, что все лучшие погибают в этой войне, а остаются жить приспособленцы. Она уже предчувствовала, что к ней близится подвиг, но ещё не знала — какой.
Через несколько дней в Майкоп вошли красные. И ещё через несколько собран был вечер городской интеллигенции. На сцену вышел начальник Особого отдела 5-й армии Лосев и стал в разгромном тоне (недалеко от мата) поносить "гнилую интеллигенцию": "Что? Между двумя стульями сидите? Ждали, пока я вас приглашу? А почему сами не пришли?" Всё более расходясь, он выхватил из кобуры револьвер и, потрясая им, уже кричал так: "И вся культура ваша гнилая! Мы всю её разрушим и построим новую! И вас, кто будет мешать, — уберём!" И после этого предложил: "Кто выступит?"
Зал молчал гробово. Не было ни одного аплодисмента, и ни одна рука не поднялась. (Зал молчал — испуганно, но испуг ещё не был отрепетирован, и не знали люди, что аплодировать — обязательно.)
Лосев, наверно, и не рассчитывал, что решится кто-то выступить, но встала Анна: "Я!" — "Ты? Ну, полезай, полезай." И она пошла через зал и поднялась на сцену. Крупная, круглолицая и даже румяная 25-летняя женщина, щедрой русской природы (хлеба она получала осьмушку фунта, но у отца был хороший огород). Русые толстые косы её были до колен, но как зауряд-профессор она не могла так ходить и накручивала из них ещё вторую голову. И звонко она ответила:
— Мы выслушали вашу невежественную речь. Вы звали нас сюда, но не было объявлено, что — на погребение великой русской культуры. Мы ждали увидеть культуртрегера, а увидели погребальщика. Уж лучше бы вы просто крыли нас матом, чем то, что говорили сегодня! Должны мы так понимать, что вы говорите от имени советской власти?
— Да, — ещё гордо подтвердил уже растерявшийся Лосев.
— Так если советская власть будет иметь представителями таких бандитов как вы — она распадётся!
Анна кончила, и зал гулко зааплодировал (все вместе ещё тогда не боялись). И вечер на этом кончился. Лосев ничего не нашелся больше. К Анне подходили, в гуще толпы жали руку и шептали: "Вы погибли, вас сейчас арестуют. Но спасибо-спасибо! Мы вами гордимся, но вы — погибли! Что вы наделали?"
Дома её уже ждали чекисты. "Товарищ учительница! Как ты бедно живёшь — стол, два стула и кровать, обыскивать нечего. Мы ещё таких не арестовывали. И отец — рабочий. И как же при такой бедности ты могла стать на сторону буржуазии?" ЧК ещё не успели наладить, и привели Анну в комнаты при канцелярии Особого отдела, где уже заключён был белогвардейский полковник барон Бильдерлинг (Анна была свидетелем его допросов и конца и потом сказала жене: "Он умер честно, гордитесь!").
Её повели на допрос в комнату, где Лосев и жил, и работал. При её входе он сидел на разобранной кровати, в галифе и расстёгнутой нижней рубахе и чесал грудь. Анна сейчас же потребовала от конвойного: "Ведите меня назад!" Лосев огрызнулся: "Хорошо, сейчас помоюсь, лайковые перчатки надену, в которых революцию делают!"
Неделю она ждала смертного приговора в экстазе. Скрипникова теперь вспоминает даже, что это была самая светлая неделя её жизни. Если эти слова точно понять — можно вполне поверить. Это тот экстаз, который в награду нисходит на душу, когда ты отбросил все надежды на невозможное спасение и убеждённо отдался подвигу. (Любовь к жизни разрушает этот экстаз.)
Она ещё не знала, что интеллигенция города принесла петицию о её помиловании. (В конце 20-х это б уже не помогло, в начале 30-х на это бы никто и не решился.) Лосев на допросах стал идти на мировую:
— Столько городов брал — такой сумасшедшей не встречал. Город на осадном положении, вся власть в моих руках, а ты меня — гробовщиком русской культуры! — Ну ладно, мы оба погорячились… Возьми назад «бандита» и "хулигана".
— Нет. Я и теперь о вас так думаю.
— С утра до вечера ко мне лезут, за тебя просят. Во имя медового месяца советской власти придётся тебя выпустить…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});