Мопра. Орас - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все произойдет быстрее, чем вы полагаете, я же рассчитываю помогать делу словом или пером, если только найду подходящую трибуну или газету.
— В таком случае вы можете без колебаний отойти от мятежа; я тем более ценю вашу мужественную твердость, что искушение велико и даже я, сторонний наблюдатель, по временам испытывал соблазн принять участие в борьбе.
— Да, без сомнения, тут требуется большое мужество, — несколько напыщенно произнес Орас. — Но у меня оно найдется, должно найтись! Моя совесть горько упрекает меня в том, что я позволил вовлечь себя в эти мятежные замыслы; я не могу противиться ей. Вы оказали мне великую услугу, Теофиль, помогли мне разобраться в самом себе. Благодарю вас.
Я, правда, не очень-то понял, в чем именно я просветил Ораса по вопросу, который он сам недвусмысленно поставил в начале нашего объяснения; однако, увидев, что все его сомнения разрешены, я хотел было с ним распрощаться, но он снова удержал меня.
— Вы мне не ответили, — сказал он.
— Вы больше ни о чем меня не спрашивали, — возразил я.
— Да как же так! — продолжал он. — Я спрашивал, вправе ли будет кто-либо из моих друзей или бывших единомышленников, к примеру — бузенгот Жан, порицать меня за то, что я отказался от безумств мятежного заговора и возвратился на более широкий и нравственный путь, с которого никогда не должен был сворачивать.
— Из ваших слов я заключаю, — ответил я, — что вы совершили ошибку. Вы связали себя обещанием с каким-нибудь союзом.
— Это моя тайна, — поспешно возразил Орас. Потом добавил: — Я не знаю никаких союзов, никаких заговоров, но Ларавиньер ведь безумец, одержимый! Он ничего не скрывает от своих друзей, и всем известно, что в уличных стычках он всегда впереди. Вы сами понимаете, что, поскольку мы жили несколько месяцев в одном доме, он не мог не поделиться со мной своими революционными идеями. Однажды, в минуту уныния, когда все на свете мне опостылело, мне захотелось сильных ощущений, битв, опасностей и — признаваться, так уж до конца! — трагической и не бесславной смерти. Я увлекся, как ребенок, и если сегодня я отступлюсь, он не преминет сказать, что я испугался. Он со своим слепым героизмом обвинит меня в трусости, и, возможно, мне придется с ним драться, чтобы доказать, что я не трус.
— Не дай-то бог! — воскликнул я. — Любой ценой вам нужно избежать дуэли с одним из лучших ваших друзей. Но, мне кажется, вы ошибаетесь, он вовсе не так груб и жесток. Изложите ему честно и откровенно ваши идеи, принципы и решения, и я уверен, что он все поймет.
— К сожалению, — возразил Орас, — у Жана нет ни идей, ни принципов. Все его пылкие решения — плод его воинственных наклонностей, или, как сказали бы вы, сангвинического темперамента. Он ничего не поймет и будет обвинять меня; но я не боюсь рассердить его или скрестить с ним шпаги, есть опасность более серьезная: он будет трубить о моем так называемом отступничестве среди своих приятелей бузенготов, забияк и горлопанов, которые только и умеют разглагольствовать по кабачкам, орать «Марсельезу» и обмениваться тумаками с полицейскими, но при первом же ружейном выстреле бросаются врассыпную. Предположим, что их безумная затея удастся, что в одно прекрасное утро народ пойдет за ними, что буржуазное правительство будет свергнуто и попытка провозгласить республику осуществится; тогда эти молодые люди станут задирать нос и разыгрывать героев. В нашем мире столько всякого шарлатанства, а революционные движения так ему благоприятствуют, что этих молодцов, чего доброго, еще провозгласят спасителями отечества. Перед ними будут открыты все пути, а меня они отшвырнут в сторону за то, что в день решающей схватки я якобы отсиживался в погребе. Подумать только! Иной пустяк порой влечет за собою самые серьезные последствия. Знаете ли вы, что главные вожди оппозиции тысяча восемьсот тридцатого года в значительной степени потеряли свое влияние на массы из-за того, что не поняли значения восстания двадцать седьмого июля и только двадцать восьмого с грехом пополам уразумели, что это была революция! Что же тогда говорить обо мне, неизвестном юноше, подвизавшемся до сих пор лишь в жалком кружке студентов-бузенготов, если меня вдруг ошельмуют и заклеймят в самом начале моей карьеры из-за наглого бахвальства и дурацких обвинений этих мелких людишек! Как вы думаете? Об этом-то я вас как раз и спрашиваю.
— Я отвечу вам, дорогой Орас, что все возможно, но есть одно верное средство избежать подобных обвинений: нужно быть последовательным и не принимать участия ни в одном насильственном действии ни накануне, ни тем более на следующий день после его свершения. Либо будьте философом, как я, либо революционером, как Жан. Середины тут нет и быть не может. Если вы по-прежнему мечтаете о славе, вы должны искать поддержки у масс. Сейчас ваша среда — это узкий кружок друзей; нужно снискать их любовь, идти вместе с ними, подчиняться им, с тем чтобы их убедить, поразить и подчинить себе впоследствии. Если же вы, подобно мне, думаете, что для серьезных людей не пришло еще время осуществлять свои принципы, если вы считаете (как сказали в начале нашего разговора), что предприятие, на которое вас толкают, губит дело свободы, — нужно заранее твердо и решительно отказаться от мысли извлечь какую-нибудь личную выгоду в случае непредвиденного успеха. Нужно отложить свою политическую карьеру до более отдаленных времен. Вы молоды, вам еще, быть может, доведется увидеть торжество цивилизации, достигнутое теми средствами, которые отвечают вашим нравственным принципам.
Орас ничего не ответил и возвратился со мной, задумчивый и опечаленный. У порога моего дома он поблагодарил меня за логичный и разумный совет, как он выразился, и простился со мной, так и не сказав, что же он надумал. Я уезжал на следующее утро.
Меня беспокоило странное поведение Ораса, и, боясь, как бы он не пришел к какому-нибудь опрометчивому решению, я вечером отправился к нему, но не застал его дома. Господин Шеньяр весьма любезно уведомил меня:
— Господин Дюмонте час назад уехал в провинцию, он получил письмо от родителей: его матушка при смерти. Бедный юноша потрясен. Он оставил мне в залог половину своих вещей. Он, конечно, через несколько дней вернется.
Я поднялся к Ларавиньеру.
— Вы не видели Ораса? — спросил я.
— Нет, — ответил он, — но Луве видел, как он садился в дилижанс с таким веселым видом, словно отправлялся получать наследство после богатого дядюшки, а не хоронить любимую мать.
— Право же, вы слишком плохого мнения об Орасе! — воскликнул я. — Вы несправедливы к нему. Орас — прекрасный сын, он обожает свою мать.