Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего им? Молока натрескались, на печь залезли. А ты что долго? Я ждала-ждала — Семеновна корову подоила.
Анна прошла к печному прилавку, села:
— Ну, слава богу, хоть корову доить не надо.
Она прислонилась спиной к горячей печи, блаженно закрыла глаза.
— Сапоги-то давай снимем. Я валенки с печи достану. Горячие…
Теплые проворные пальцы дочери забегали по лицу, развязывая шаль.
— Погоди, дела еще не деланы. Я хоть минутку так посижу. Вся сегодня замерзла.
— Как не замерзла. Экой сиверко — страсть. У нас Петруха Васиных стекло разбил в классе — я едва высидела. Надежда Михайловна говорит: взыщем. Матерь-то шкуру с Петьки спустит. Из своей рамы вынимать будет аль как… Где нынче стекло-то взять.
По спине Анны горячей волной растекается тепло. Бойкий приглушенный голосок дочери убаюкивает, как мурлыканье.
— Бригадир-то нынче не ругался?
— А чего ему ругаться? — вяло, не открывая глаз, отвечает Анна.
— Люди сказывают, на днях наорал на тебя. Дикарь старый…
Анна недовольно поморщилась:
— Не говори чего не надо, глупая. Разве так можно?
— А что и ругается. Ругатель! Сына убили, и старуха теперь…
— Замолчи!
Анна отклонилась от печи, застегнула фуфайку:
— Где Мишка? Я баню по дороге затопила, хоть воды бы наносил.
— Где? Известно где. Углы у домов считает.
В темном углу у порога, на деревянной кровати, захныкала, заплакала Татьянка.
— У, пропасть, учуяла, — погрозила кулаком Лизка.
— Ладно, давай ее сюда, — сказала Анна, расстегивая ватник.
Девочка, едва оказалась на коленях у матери, жадно, обеими ручонками вцепилась в ее грудь, но вскоре выпустила и заплакала.
— Возьми ее, — сказала устало Анна. — Пойду баню посмотрю.
— Поплачь, поплачь у меня, кислятина, — говорила Лизка, принимая от матери ребенка. — Она готова матерь-то съисть…
К приходу ее из бани изба кипела муравейником. Ну ясно — явился! Мишка, катавшийся с младшими братьями посередине пола, поднялся, присел на табуретку.
— Не стыдно? Мать и в поле, и баню топит. Разве отсохли бы у тебя руки, кабы воды наносил?
— Опять завела… Откуда я знал, что ты баню выдумаешь?
— Срамник бессовестный, — вступилась за мать Лизка, высовываясь с мокрой тряпкой из задосок. — Не зыркай, не зыркай — не больно испугалась. Уже вот папе напишем… Да, мама?
— Ладно, хватит вам. Собирайтесь в баню. Малыши, толкая друг друга, кинулись под порог разбирать одежду и обувку. Поднялся крик, драка: «Это мине». — «Нет, мине». — «Отдай!» На полу, всеми оставленная, заплакала Татьянка.
— А ты что именинником сидишь? Особое приглашение надо?
— Не пойду!.. — проворчал Мишка и отвел глаза в сторону.
— Как не пойдешь? Грязью зарасти хошь? И в тот раз на улице пролетал.
— Не пойду, и все. Пристала…
— Пристала? Ну погоди у меня…
Анна в ярости схватила с вешалки ремень, бросилась на вскочившего Мишку, но в тот момент, когда она занесла ремень, взгляд ее наткнулся на подбородок сына — и рука дрогнула…
Мать перерос!.. Она с изумлением разглядывала стоявшего перед ней длинного, рукастого, какого-то незнакомого ей парня, угрюмо скосившего черные глаза в сторону. Ей пришлось даже немного отвести назад голову, чтобы рассмотреть его лицо. Истовехонький отец! Только глазами да чернявостью в нее…
Неожиданно смутная догадка пришла ей в голову:
— Может, в первый жар хочешь? Пока мы собираемся, успеешь.
Она заметила, как вспыхнули глаза у Мишки.
— Я мигом, я сейчас!
Хлопнули двери, ворота…
Так и есть — матери стыдится.
Лизка, давно уже наблюдавшая эту сцену, во все глаза глядела на мать. Она была уязвлена в самое сердце Как? Он лоботрясничал весь вечер, да ему же и в первый жар!
— Я тоже с ним пойду.
— И я, и я… — всполошились малыши.
Анна не могла сдержать улыбку:
— Не выдумывай, глупая. Пускай один моется.
Усмешка матери окончательно сразила Лизку. Губы ее задрожали, и она расплакалась:
— Ты меня нисколечко не жалеешь. Все Мишка да Мишка, а он ничего не делает. А я пол вымыла… И сегодня Надежда Михайловна говорит: есть ли, говорит, у тебя, Лиза, другое платье? А ты рубаху Мишке сшила…
— Ох, с тобой еще горе, — вздохнула Анна.
— И вовсе не горе, — еще больше расплакалась Лизка. — Я у тебя все глупая да глупая… А люди-то меня все умной называют. И давеча Семеновна корову доила. Коль уж ты, говорит, заботливая, Лиза…
— Да нет же, нет… — Анна притянула к себе девочку, обняла. — Ты у меня умница, самая расхорошая… Вишь, какая мамка — девка пол вымыла, а она и не приметила. А Мишку я нарочно послала раньше всех. Чтобы не мешал. А без тебя я как же управлюсь?
…Перемыв одного за другим малышей, Анна отправила их с Лизкой домой, а сама еще осталась в бане стирать белье. Потом развесила его над каменкой чтобы к утру просохло, — и только тогда поплелась домой.
Ребята уже спали. На столе — посуда, ложки. Она заглянула в одну крынку, в другую, — молока нет, съела несколько холодных картошек и с трудом добралась до постели. Уже лежа, подоткнула одеяло вокруг детей, притянула к себе Татьянку.
«Мишка матери стыдится», — пришло ей снова на ум, и тотчас же все закружилось и закачалось перед глазами.
Во сне ей снился Иван, их прежняя молодая жизнь. То она видела, как они вдвоем шагают по высокой пахучей ржи, то вдруг они оказались на лугу среди цветов. И так ее разморило от жары, что нет моченьки ни рукой, ни ногой пошевелить. А Ваня обнимает, ласкает ее.
«Иван, Ваня, у нас дети большие…» — «Да спят, спят они», — смеется Ваня. «А Мишка-то, Мишка-то, — с испугом шепчет она — Слышишь, слышишь, барабанит?»
Тут она проснулась. В избе было утро. В окно стучал бригадир.
— Иду, иду… — откликнулась Анна, приподнимаясь с постели.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Сев зерновых подходил к концу. В последние дни люди почти не ложились: днем работали на колхозном, а по вечерам и ночью возились на своих участках.
Измученных за день лошадей приходилось тащить волоком, да и тех не хватало. Выкручивались кто как мог: кто приспосабливал свою коровенку, а кто посильнее — сбивался в артели; подберутся бабы три-четыре, впрягутся в плуг и тянут. Но больше всего налегали на лопату.
Анфиса бегала, уговаривала: подождите денек-другой, управимся с колхозным и вам пособим. Но люди словно осатанели: на задворках, у загуменья, всю ночь звенели, стучали лопаты, хрипели, надрываясь в упряжке, бабы, бились в постромках худые, очумелые коровенки. Ребятишки — зеленые помощнички — жгли костры, пекли проросшую картошку, а днем сидя засыпали за партой…
Степан Андреянович со дня на день откладывал свой участок: как-никак бригадир, да и большая ли у него усадьба на два едока — вся под окошками, но в конце концов уступил Макаровне.
— Что уж так-то, — выговаривала она ему каждый день, когда он приходил с поля. — Время уходит, а у нас как на погосте, глаза бы не глядели. Земля-то чем виновата…
Всю весну Макаровна не переступала порога своей избы. Пока метался в горячке Степан Андреянович, она еще кое-как бродила по избе, а встал старик и слегла в тот же день.
Днем лежала на койке, целыми часами грезила своим Васенькой. Иногда просила мужа посадить ее к окну, и весь день, пока не вернется старик с поля или не зайдет какая-нибудь старушонка, сидит одна у окна, глядит на свой огород, на подсыхающую под горой луговину, на далекую холодную Пинегу.
Пусто, тоскливо стало в доме Ставровых. Раньше хоть Егорша голос подаст, а теперь и Егорши нет. Мать вытребовала на посевную. Могла бы обойтись без сына, одна живет, да Степан Андреянович не стал упрашивать: никогда не лежало у него сердце к дочери, а с тех пор как выдали ее замуж в чужую деревню, и совсем чужой стала. Только по большим праздникам за столом и встречаются.
Старик устало шагал за плугом и не узнавал себя. С какой, бывало, радостью и ожесточением набрасывался он на свой огород, унавоживал — выгребал навоз до последней лопаты, а уж землю то холил — перебирал руками чуть ли не каждую горсть. А сейчас — хоть бы и вовсе ее не было… На горках часто останавливался, примечал развалившуюся изгородь за лиственницей, осевший угол бани. Все разваливается, на глазах рушится, надо бы поправить, да не все ли равно… Много ли им со старухой надо? Потом спохватывался: Макаровна сидела у окна, — и снова бороздил огород.
Степан Андреянович обрадовался, когда на дороге возле огорода показался Мишка Пряслин. Шел он враскачку, заложив руки в карманы штанов, слегка ссутулившись, — видно, оттого, что стыдился своего не по годам большого роста.
«Вылитый отец, — подумал Степан Андреянович. — Вишь, идет, как на качелях качается».