Сумрачный красавец - Жюльен Грак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интересно.
— Мне постоянно снится один и тот же пейзаж. Я стою на высокогорном плато, рно раскинулось вокруг, насколько хватает глаз, поросшее высокой сочно-зеленой травой. Этот травянистый покров изрьп волнами, точно море, и тянется до самого горизонта. Надо мной — ослепительно синее небо с вереницей облаков, белых небесных коней, они несутся вдаль и пропадают из виду, сливаясь с волнами травы.
Движение облаков вычерчивает в небе угол, вершина которого — как раз надо мной, и этот угол в точности повторяется внизу, будто в зеркале воды, и бег переливчатых изумрудных волн тоже будто устремлен к какой-то неведомой вершине. При ярком свете дня (солнце сияет ослепительно, великолепно, невыносимо) возникает то же зрелище, что на полотнах примитивистов, изображающих закат — пучок красных лучей расходится веером и на небе, и на поверхности моря (на самом деле перед закатом на небе не бывает ничего похожего на веер): это своего рода одержимость перспективой, материализовавшейся, превратившейся в грозную силу, в великаншу, которая пожирает пейзаж, словно щупальцами притягивая его к точке схода; так столб смерча или бездна водоворота всасывают все вокруг. Лицо овевает вольный, девственный, головокружительно свежий ветер, он пьянит, как вино, и сразу понимаешь, что ты — на громадной высоте, на безлюдном плоскогорье вроде тех, какие бывают в Андах или на Памире, — ветер, рождающий безумное желание мчаться за ним вслед, до самого горизонта, по этим заповедным травам, этим коврам небесных водорослей, этому Саргассову морю среди ледников.
Но совсем рядом, слева от меня, прямо напротив точки схода, плато вдруг заканчивается ужасающе отвесным обрывом. Здесь, где я стою, — гладкое, ровное плато, величественное и необозримое, словно охватившее всю землю; там, внизу, — дно пропасти, все изрезанное, изрытое, ячеистое, похожее на алмазный карьер, на распиленный пополам термитник. Или, точнее, на картонный муляж человеческого тела, какие стоят в кабинетах естествознания: если приподнять лоскуток "кожи", под ней откроется разноцветное переплетение вен, сухожилий, кишок, странное и отталкивающее, точно копошение красных муравьев под каменной плитой. С такого огромного расстояния дно пропасти видится в голубоватом свете, словно долина широкой реки в предвечерний час. Там, на дне, различимый отчетливо, как в подзорную трубу, открывается привычный глазу пейзаж: купы деревьев, прихотливо вьющиеся тропинки, крошечные домики, окруженные садами, ручейки, а чуть подальше — окутанные легкой дымкой городские окраины.
И вот я с поразительной четкостью вижу улицы таинственного города. Около шести вечера, золотистые солнечные блики на мостовой, влажной от только что прошедшего ливня, блеск мокрого камня, веселая суета у дверей магазинов. И меня охватывает неизъяснимое волнение при виде каждой, пусть и незначительной детали, — вот бордюр тротуара, вот тихий безлюдный переулок: так странно видеть его сверху, в двух шагах от широкого оживленного бульвара, — вот люди, снующие у входа в дорогой отель, сквер в кольце недвижных деревьев, — сам не знаю, отчего, но я чувствую безмерную любовь ко всему этому. Мне тяжело, мне не по силам стоять здесь одному и смотреть на город с невидимой вершины, как смотрит парящий орел, или бог, или душа, унесенная демоном на горную кручу — город кажется таким беззащитным, таким уязвимым, он словно в теплице, в неправдоподобном, сказочном покое. Здесь, наверху, ветра уже нет — опускается слабый туман, еще мгновение можно различить дальние дали, словно увлекаемые течением реки, воздушные, расплывчатые, печальные, осененные густыми деревьями, — и видение исчезает. Пропасть заволакивает мглой, плато смыкается над ее краями, как подъемный мост, и опять вокруг меня — сплошная, неоглядная травяная пустыня.
30 июля
Сегодня утром, когда я проснулся, — быть может, мне передался сон Анри? — голова у меня полнилась звуками дальней дороги. Нахлынули воспоминания раннего детства, упоительные воспоминания о сборах и отъездах — у меня это всегда были отъезды на морские курорты вроде здешнего, и я даже ощутил запах вокзала, запах солнца. Я снова вижу полутемный пешероподобный зал с высокими окнами, слышу врывающийся под своды грохот, радостное пыхтение машин, будто зверей, спешащих в нору, в драконью пещеру. Там, вдали, где кончается навес над платформой, в торжествующем блеске солнца, на дне узкой расщелины между домами я вижу убегающие рельсы: образ бесконечности, принадлежащей мне одному. Черный запах угля обдает теплом, как свежие булочки, как сверкающие лучи солнца над путями, на ум приходит паровозное депо, доменная печь, паровой молот, все, что связано с таинством огня. В нишах каменной стены, где устроены залы ожидания, прохладно, словно в гротах — и красуются дивно безупречные, поистине самодостаточные фразы, висящие в воздухе, точно алмазная люстра под высоким дворцовым потолком. "Пор-Вандр, самая короткая и удобная переправа". "Замок и городок Бенак". И, словно Фантомас на роскошном океанском лайнере, — лихой росчерк, взлетевший над темной зеленью скалы, над гребешком стройных сосен и ныряющий в густую, иссиня-черную, точно нефть, воду, — одно лишь слово, ибо комментарии излишни: "Форментор". Да, эта крытые платформы вокзалов, эта закопченные траншеи, где повсюду видны отметины от молнии, повсюду чувствуется запах серы, — для кипения моих желаний, близ бескрайнего пространства, расстелившегося здесь передо мной, они были тем же, чем для реки, лениво текущей по равнине, бывает отводной канал, который гонит ее воду к турбинам.
Вот так же на меня, на всех нас действовало присутствие Аллана. Теперь я это понял.
3 августа
Сезон в самом разгаре. В отеле появляются новые лица. Но я знаю заранее, что новоприбывшие ничего не будут для меня значить. Мой мир на время жизни здесь будет ограничен этой небольшой, случайно подобравшейся группой людей, теми, кто в моих воспоминаниях навсегда — что бы ни произошло потом — останется связан с неким приобщением. Да, мы познакомились случайно, но не убеждайте меня, будто случай — это что-то пустое и никчемное. Нет, случай — это божество, самое хитроумное, самое властное, самое скрытное из всех. Я чувствую, что между нами — мной, Анри, Ирэн, Жаком, и даже Грегори, если он вернется, — возникла та же связь, какая возникает между солдатами, вместе принявшими боевое крещение. Я знаю, что изъясняюсь выспренне, что мое настроение трудно передать — но ведь я обращаюсь только к самому себе. "Я делал записи о приступах неистовства".
Как я уже говорил Жаку, самое трудное для человека — признаться в том, что кто-то из ему подобных возымел над ним тайное, неодолимое влияние. Хотя такая ситуация возникает сплошь и рядом, нет на свете ничего более обыденного. Речь идет о деспотической власти, разящей, как молния, — власти, которая не обусловлена ни умом, ни отвагой, ни обаянием, ни красноречием властителя, а единственно животным магнетизмом. Чары действуют мгновенно. И освободиться от них уже нельзя. Об этом не принято говорить: тема находится под запретом. Но долгие годы спустя, во время разговора, по изменившемуся звуку голоса, по внезапно потупленному взгляду приобщенные признают явление ангела, внезапное, на всех снизошедшее озарение, толчок в сердце: "Господь признает ангелов своих по голосам, по неисповедимым сетованиям их". На мой взгляд, среди всех тайн христианства человек, исходя из своего собственного опыта, лучше всего способен понять Богоявление. Античность, такая доверчивая, всегда готовая распознать в случайном госте божество, все же опиралась на чудо — благодаря этой гигиенической предосторожности она сумела избежать, быть может, пренеприятнейших недоразумений.
4 августа
Нет, Грегори не ошибся. Мои предчувствия не обманули меня. Придется добавить к досье Аллана еще один факт, — к несчастью, факт неоспоримый.
Вчера вечером Кристель с такой настойчивостью уговаривала меня пойти с ней в казино, что я в конце концов сдался, хотя был уверен: мое присутствие было ей нужно лишь для того, чтобы не выглядеть перед Алланом совсем уж незащищенной — и при этом соблюсти приличия. Там была премьера фильма, который только недавно начали показывать здесь, на побережье. Широкие окна зала были распахнуты настежь; в глубине, на фоне моря, уже мерцавшего звездами и огнями маяков, висел экран; иногда, от дыхания бриза, экран шевелился вместе с возникавшими на нем картинами. Вечер выдался такой ясный, сияющий, так упорно медливший спрятаться вместе с морем в полутьму, что начало сеанса пришлось отложить, и экран, словно парус корабля-призрака, еще долго чернел на молочно-белой, фосфоресцирующей глади моря, откуда никак не хотел уходить свет. Мы заказали себе мороженое и сидели, не говоря ни слова, положив сложенные плащи на колени, — ночь обещала быть прохладной, — так сидят, укрывшись пледами, пассажиры на палубе океанского парохода. Но оба мы ощущали неловкость, как тогда, в Керантеке. Та же невидимая стена стояла между нами, словно это судьба объявила о своем решении. Наверно, мы уже давно ничем не можем помочь друг другу. В порыве безотчетной нежности, зная, что в этот великолепный, умиротворяющий вечер меня нельзя будет понять превратно, я взял руку Кристель и минуту держал ее в своей, как держат пылающую руку больного, просто чтобы сказать: "Я здесь". Она взглянула на меня без удивления, таким далеким, таким недосягаемым взглядом, и мне показалось, что я слышу шепот: "Что толку?" И тут я обратил внимание на шарф у нее на шее: блеклого, неуловимого цвета, из какой-то необычной, роскошной, тяжелой ткани, будто вырезанный из старинного шелкового знамени. Сидя возле меня, в густеющем сумраке, она казалась аллегорией Сна с его таинственной неизбежностью; одной из тех статуй, что словно вырастают вдруг у нас за спиной, когда мы оглядываемся, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, — и задумчиво смотрят поверх нас, на линию горизонта.