Расскажу… - Ирина Петровна Мирошниченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, 68-й год. Япония – очень низкорослая страна. А у меня тогда рост – метр семьдесят два да каблуки, в общем, метр семьдесят шесть как минимум. Нам не разрешали ходить по одному. Все ходили группами. И все равно за нами, я потом видела, шла какая-то охрана, а поскольку у меня очень хорошая зрительная память, я стала приглядываться к лицам. С первого взгляда японцы казались нам все на одно лицо, но потом мы стали их различать. И вот однажды я решила выйти на Киндзу, ну хоть чуть-чуть пройтись одна.
Боже мой, это такая улица – сначала вниз ведущая, а потом наверх. Народу – тьма, и я одна. Вот представьте себе, иду, с белыми длинными волосами, в белом платье, и все мне только по плечо, черненькие, замечательные, короткостриженые мужчины, все в аккуратненьких черных костюмчиках, в черных галстуках, белых рубашечках. И я над ними, над всей этой толпой. Это было безумно смешно, но при этом то вдруг кто-то меня ущипнет за одно место, простите, то кто-то толкнет, то кто-то улыбнется или дотронется. Я была в шоке. Почему все мужчины меня хотят или ущипнуть, или суперфамильярно обратиться? Помню, расстроилась. Тут же свернула с этой улицы, вернулась в отель.
Вечером у нас был прием в советском посольстве. И там меня спросили: «Как тебе город?» Я: «Слушайте, это же ужас какой-то. Что это японцы все странные такие? То меня хватают, то заигрывают». И тут все стали хохотать. Оказывается, все газеты писали, что накануне приехала знаменитая американская группа стриптизерш. И что впервые в Токио будет показан американский стриптиз. И поскольку все американские стриптизерши огромного роста, белые и с длинными волосами, такие все из себя, меня приняли не за актрису из Советского Союза, а за американскую стриптизершу. Поэтому и вели себя так.
На следующий день я ходила уже без каблуков, в косынке, в очень скромной какой-то одежде, и обязательно с кем-то. Одна больше не гуляла.
Играли мы там очень интересно. В театре, где не было ни трансляции, ни перевода. Это было условие контракта японцев. Они якобы очень хотели слышать Чехова в подлинном русском исполнении. Им хотелось слышать русскую интонацию. А поскольку Чехов шел у них всегда, сюжет был понятен.
Спектакль начинался с моего монолога: «Отец умер ровно год назад, пятого мая, в твои именины…» Я произносила его, проходя по авансцене, немножко устремленная вверх, вспоминая, рассказывая, и, конечно, я не должна была смотреть в зал. Открылся занавес, я все это начинаю, не смотрю в зал, только ощущаю его, и потом в какой-то момент я должна была повернуться и посмотреть на зрителей. И вот я поворачиваюсь и вижу в темноте много-много народу. Темноволосые. В костюмах. И у всех в руках открытые белые книжки. И они все смотрят вверх на сцену, и вниз в книжку, на сцену – и в книжку. У них еще были внизу на предыдущих сиденьях фонарики. Чтобы они могли спокойно читать. Можете себе представить? Я вижу зал, внутри у каждого сиденья фонарики, и они сидят и читают и смотрят на сцену. И головки так – вверх-вниз – вверх-вниз. Как маятники. У меня аж дух перехватило. Я сразу подумала: «Ира, нельзя смотреть в зал» – и стала смотреть куда-то там вверх, в небо. И, конечно, внутри хихиканье. Это было непривычно. Неожиданно. И очень интересно.
Они с таким уважением, с таким пиететом относились к Художественному театру, к нашей школе, к нашему актеру, и вообще к этим гастролям. Надо же было вот так подготовиться, и сидеть, читая и слушая, наслаждаясь нашим спектаклем и нашим текстом и нашими интонациями.
А финал спектакля, если вы помните, трагический, когда уходит Вершинин, когда убивают Тузенбаха. И остаются три сестры, все во внутренней истерике. Моя Ольга должна всех успокаивать. Она говорит: «Нет, надо жить!» Этот последний монолог через всю боль, через все страдания надо говорить: «Надо жить, надо». И вот я смотрю в зал, уже сама зареванная. Рядом Татьяна Васильевна стоит, взволнованная, и слезы из глаз. Светланка Коркошко. Она очень эмоционально играла свою Ирину. Нос красный. Мы все три, как одно целое. Соединившись вот в этом последнем монологе, смотрим в зал. Грохочет оркестр, мы смотрим, видя якобы уходящей, всю эту команду мужчин. И понимаем, что все наши надежды рухнули. У кого-то любовь, у кого-то мечта. Все это мы пытаемся в последней сцене передать. И вдруг я вижу – в зале японцы уже бросили свои книжки, достали платки и только утирают лица, потому что слезы из глаз. А потом овация. Это был незабываемый спектакль.
* * *
Ну что же. XXI век. Июнь – июль. Лето. Мы сидим на маленькой дачке в комнате, где жила моя матушка. Невольно вспоминается детство, кем хотела стать, а стать хотела балериной. Почему я об этом говорю? Потому что только что посмотрела премьеру «Пламя Парижа» в Большом театре. Спектакль новый, шумный и для меня совершенно поразительный. Балет, о котором я мечтала. Сначала он был когда-то реализован и исполнен Улановой в «Лебедином озере». Легкой, как мечта, воздушной, какой я не могла бы быть. Потом девчонкой я увидела Плисецкую, тоже как мечту. Мою мечту о балете.
Но в балет меня не приняли, из-за сердца наверное. А потом я поняла, что никогда бы не могла быть балериной из-за высокого роста. Даже моя любимица Плисецкая – метр семьдесят. Мне всегда казалась, что она совершенство и невероятно талантливая. Это, конечно, откровение XX века. Все то, что делала Майя Михайловна. Гениальная балерина, фантастическая женщина. И вот сейчас я смотрю премьеру «Пламя Парижа». Алексей Ратманский. Новый балет. Фантастический балет. Где танцуют все. Посмотришь – от левой кулисы до правой кулисы все летит, все несется, огромная экспрессия. И невероятное ощущение молодости, жизни, таланта. Это может быть Франция, революция. Все очень деликатно сделано. Потому что революция – это всегда что-то очень жестоко-мучительное, крикливо-безумное. По крайней мере во всей документалистике, которую мне приходилось видеть, это всегда ощущение какой-то беды. В балете этого нет. Балет совсем другой. Балет больше о свободе. Балет больше о раскрепощении человека. Балет больше о любви. О любви, которая и окрыляет, и срывает голову. И потом оставляет человека абсолютно одиноким, несчастным, поверженным в конце этого фантастического спектакля.
Смотря его, я хотела быть молодой. Мне хотелось выпрыгнуть на сцену из зала и полететь вместе с ними. И, естественно, ассоциативно начинала думать о моей работе, о том, какая она была? Похожая,