Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор с Сурковым состоится завтра, он обещал заехать за ней и увезти к себе. Разговор будет о книге – и вот, она боится, о квартире.
Я спросила, читала ли она когда-нибудь стихи Суркова и что о них думает.
– Местами есть нечто, отдаленно напоминающее поэзию.
Помолчав, она предложила мне снова прочитать ей кусок из «Подвала памяти». Оказалось, к моему огорчению, она более ничего не вспомнила, ни в начале, ни в конце. На этот раз я не только повторила вслух вспомненные мною раньше строки, но и написала их: быть может, думала я, бумага подтолкнет ее память – и, записывая середину, внезапно сама вспомнила последнюю строчку всего стихотворения:
Но где мой дом и где рассудок мой?
(Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, – это угрожающее длинное с в слове «рассудок» – и четыре трезвые д – эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?
Но где мой дом и где рассудок мой?)
Анна Андреевна взяла в руки листок, поглядела на него, поглядела на меня и проговорила:
И кот мяукнул. Ну, идем домой!Но где мой дом и где рассудок мой?
Так нашлись еще две строки, но дальше ни шагу.
– Значит, там был кот, – с надеждой сказала я.
– Мало ли на свете котов! – ответила Анна Андреевна.
В 11 часов я вызвала такси и поехала ее провожать на Кропоткинскую к Николаю Ивановичу.
– Звонил Борис Леонидович, звал на понедельник к ним, – рассказывала она по дороге. – «От этого дня зависит, стоит ли жить!» Это означает: чтение романа, вёдра шампанского, икра, актеры… Я не пошла.
– Вот с этого места началась для меня Москва, – сказала она, когда мы проезжали мимо какого-то переулка близ Кропоткинской. – В 18 году, я, замужем за Шилейко, жила тут, в Третьем Зачатьевском. Лютый холод и совершенно нечего есть… Если бы я тогда осталась в Москве, другой была бы моя биография… Неподалеку был храм, там всегда звонили.
– «С колоколенки соседней звуки важные текли»? – спросила я[32].
– Нет, «Переулочек-переул…»[33]
Мы приехали.
4 ноября 53 Вечер провела у Анны Андреевны. Она снова живет у Ардовых. Полеживает. Где-то в гостях ее настиг радикулит – ни встать, ни сесть – она переносит боль, слегка морщась, но с иронической улыбкой.
Была она у Суркова. Оказалось: ей предлагают в Москве не квартиру, а комнату, а в книге стихи все-таки только после 1946 года… Вот и отравленная радость!
– Сурков уверяет, что на стихах только после 46 года настаивал Симонов. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после – сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. И это месть. А я их и не читала.
Симонов в 49 году приезжал в Ленинград и метал громы и молнии: «ахматовщину надо выжечь каленым железом». Я сказала об этом Суркову[34].
А Сурков был очень деликатен и мил. Уверяет, что будет настаивать на полноте. Из представленных мною стихов просил меня убрать только шесть стихотворений: «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»[35], «Тот город, мной любимый с детства»[36] и еще какие-то, я не помню…
Наверное, я изменилась в лице, потому что Анна Андреевна спросила:
– Что с вами? Что случилось?
Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.
– Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.
– Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.
– Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?
– Сама.
– Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?
Она не ответила.
Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:
И на пышных парадных снегахЛыжный след, словно память о том,Что в каких-то далеких векахЗдесь с тобою прошли мы вдвоем;
оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —
…И слушала язык родной.И дикой свежестью и силойМне счастье веяло в лицо,Как будто друг, от века милый,Всходил со мною на крыльцо.
Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…
– Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.
Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:
……………………………….……………………………….Не часто я у памяти в гостях,Да и она меня всегда морочит.Когда спускаюсь с фонарем в подвал,Мне кажется – опять глухой обвалЗа мной по узкой лестнице грохочет.Чадит фонарь, вернуться не могу,А знаю, что иду туда – к врагу.И я прошу как милости… Но тамТемно и тихо. Мой окончен праздник!Уж тридцать лет, как проводили дам,От старости скончался тот проказник…Я опоздала. Экая беда!Нельзя мне показаться никуда.Но я касаюсь живописи стенИ у камина греюсь. Что за чудо!Сквозь эту плесень, этот чад и тлен,Сверкнули два живые изумруда!И кот мяукнул. Ну, идем домой.
Но где мой дом и где рассудок мой?
Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал «Евгения Онегина»».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});