Для молодых мужчин в теплое время года (рассказы) - Ирина Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетку хоронили в среду, когда Калерия должна была идти по контрамарке в театр, и, оставшись в этот день у теткиной подруги, Калерия лежала на неудобном диванчике, всхлипывала от жалости к тетке и думала, как будет жить дальше.
Она сдала выпускные экзамены и пошла работать в бухгалтерию небольшого учреждения неподалеку от театра. Она сидела целыми днями за счетами, и прошла неделя, вторая, а она все сидела за счетами, и с ужасом думала, что этому не будет конца. Отдушиной был по-прежнему театр, куда ее по старой памяти пускали билетерши. Театр вселял надежду; глядя после спектакля в зеркало, она думала, что и в ее жизнь, конечно, скоро войдет неведомое и прекрасное. Ей исполнилось восемнадцать, она была очень хрупка, а лицо казалось написанным тонкой акварелью, и весть о появлении необычной девушки разнеслась по учреждению. Сотрудники специально придумывали предлоги зайти в бухгалтерию посмотреть на нее и поговорить с нею.
Она привыкла ко всему этому о дворе, но здесь были солидные взрослые люди. Она вскрыла теткины сундуки и училась кокетничать. Ее перестало тяготить сидение за счетами - день был наполнен множеством интересных вещей - неожиданным букетом с утра на столе, веселым трепом во время обеда. Она полюбила профкомовские поездки на автобусе в выходной день - вокруг нее всегда было много народу. Это влекло, еще больше делало ее похожей на Кармен. А однажды, когда в один день ей объяснились главный бухгалтер и молоденький лаборант, Калерия подумала, что, может, она и в самом деле, если не совсем Кармен, то хоть что-то родственное, потому что и поездки, и веселую болтовню, и даже эти серьезные объяснения она воспринимала, как игру, и только, учрежденческие поклонники были похожи друг на друга, как статисты из караула, одни были самодовольны, и удивлялись, когда она с улыбкой качала головой, другие, как светловолосый лаборант, были, может и симпатичны, но чересчур робки, среди них не было ни одного солиста, который бы поразил, увлек сразу, которого могли бы полюбить она и Кармен.
И все учреждение потом долго удивлялось, почему среди всех она выбрала его, некрасивого и не очень молодого женатого командировочного, а все было очень просто: командировочный был в городе первый раз, и родственники по развлекательной программе достали ему билеты в театр. И все сошлось одно к одному, и его чуть насмешливый, уверенный взгляд, и молча припечатанные к столу билеты на ее любимую оперу, и то, что в самых волнующих местах он сжимал ее тонкую руку, словно понимая все ее восхищение и обещая ей необыкновенное наяву. Он не спрашивал, а решил за нее, шагнув за дверь ее комнаты, когда она раскрыла было рот, чтобы после долгого ночного гуляния по городу с ним попрощаться. И тогда она окончательно поняла, что это то самое, и именно таким, не рассуждающим, не спрашивающим позволения должен быть избранник Кармен.
И когда все свершилось, и она собралась еще дальше лететь в неведомое без оглядки на каноны, осуждающие взгляды и запрещения, оказалось, что лететь особенно некуда - следующим вечером они сходили в ресторан, а ночью он уехал. И, оставшись одна в комнате, она почувствовала оглушенность и тошноту - ресторанная рыба оказалась подпорченной, но следующим утром она все еще чувствовала себя в роли - он уехал, но обещал через неделю вернуться, она дождется, если любит. А через три недели ожидания она решила, что не может быть верна, и, поехав на автобусе, пыталась по-старому беззаботно кокетничать. Но это удавалось ей плохо, и она металась от одной роли к другой, не могла понять, что же не так, и только уяснив окончательно, что у нее будет ребенок, поняла.
Она поняла тогда, что, как и Хозе, сунулась не туда, для чего была предназначена, что если в Хозе по крайней мере появилась страшная в своем отчаянье сила, то в ней не оказалось и этого, она совершенно растерялась, ей было неудобно и говорить-то с кем либо о своих делах, одолевал только страх перед будущим, и было горько от ясности, что она, несмелая девушка с акварельной красотой - никакая не Кармен.
А потом начались другие проблемы - девочка родилась болезненная, пришлось уволиться и сидеть дома - в ход пошло содержимое теткиных сундуков, материнские серьги и кольца. Помогать ей было некому, она вертелась, колола дрова, топила печку, варила, стирала, лечила девочку, а когда сундуки опустели, бегала еще ночью убирать соседний магазин. У Кармен не было детей, и Калерия не знала, любила бы их Кармен, если б были, но сама она могла долго-долго смотреть на свою дочку и мечтать, что уж это-то крохотное существо когда-нибудь будет диктовать жизни свои условия.
И все это время, хотя ей было так тяжело физически, что пропала даже ее неуловимая красота, словно пыльцу с цветка сдуло и унесло ветром, все же страдала она не от этого, а от того, что не могла ходить в театр. То, что случилось с нею, окончательно убедило ее в том, что все настоящее в жизни происходит только в театре, а если где-нибудь еще, то такие места ей неизвестны.
И вот опять в блистающем люстрами многоярусном зале медленно гаснет свет, и оркестр разом прекращает разноголосое пиликанье, и в узком луче прожектора быстро идет дирижер. Замирает партер, замирают ложи, замирает женщина, стоящая в бенуаре. Она привстала, чтобы лучше видеть, она стоит в немодном черном платье, его носила по торжественным случаям еще тетка. Перед ней на более удобном месте сидит флегматичного вида девица, ее дочь. Она скучающе смотрит вокруг, чувствуется, что все это уже сто раз видано, перевидано и порядком надоело. Зато на лице Калерии Константиновны вспыхивает румянец, глаза блестят, кажется, возвращается вся ее прежняя красота. Она сжимает бархатную, шитую бисером сумочку и ждет, и с первыми медными ударами увертюры мурашки бегут у нее по коже, она задыхается от предчувствия, и вот уже, маня и восхищая, на сцене дробно стучат безжалостные кастаньеты.
И тогда она чувствует, что живет, что больше ей ничего не надо, только слышать эту - нет не музыку, этот звук далекой жизни. В этом звуке тревога и страх: как страшно Хозе, обыкновенному, мечтающему лишь о маленьких домашних радостях, привыкшему изо дня в день скромно делать одно и то же дело человеку вдруг попасть в вихрь необузданной, страстной силы, быть захваченным чуждой волей, быть оторванным от всего милого, привычного, быть затянутым в такое, о чем он еще час назад не помышлял, а если б вдруг на миг представил, то зажмурился бы и отмахнулся как от страшного наваждения. Как ужасно жить ему, ломая себя, но чувствовать, что никогда он не сможет сделаться таким, как те, что, смеясь, презирают все, чему он прежде поклонялся. И он брошен, потому что так и остался собой, и все для него потеряно - и безмятежное прошлое, и разрывающее душу настоящее.
В этом звуке победительная сила - как велика она, если перескочив через время и расстояние, сумела вскружить голову девочке из бухгалтерии, оторвав ее от всего счастливого, что могло бы сбыться, превратив в известную уже новому поколению билетерш театральную даму. Ей не может отказать даже обладающая обширными связями театральная кассирша. Нужные знакомства сулят кассирше много полезных вещей, но даже новая, с узким кругом клиентов, кассирша также не может устоять и не продать дефицитного билета Калерии, такая счастливая уверенность в получении его у той на лице. Кассирша злопыхает, ссыпая скудную переплату в карман, и смотрит вслед помешанной на театре старухе удивленными круглыми глазами.
Раз в году
Мы относимся друг к другу иначе только раз в году. Все остальное время мы, как два пограничника, стоим на страже - мы охраняем друг от друга свои территории.
Каждый вечер я прихожу поздно; утром, заспанная, выползаю на кухню, и он уже там, намазывает на булку масло и говорит: "Где это, интересно, ходишь?"
Он отлично знает, что я хожу в народный театр, но каждый раз спрашивает и ждет, что я отвечу. Я знаю, что, если я буркну: "Где надо, там и хожу", чего мне сейчас очень хочется, он положит бутерброд на стол, глаза его округлятся, он зловещим шепотом спросит: "Как это ты с отцом разговариваешь?", а потом, так и оставив бутерброд, обидится и уйдет. Я цежу сквозь зубы: "В драмкружке задержалась", - "В кружке?", - удивится он, будто впервые слышит, - "В каком кружке?" Я молчу, и он, в лучшем случае пожимает плечами и говорит: "Так, занимаются чепухой...", а в худшем начинает спрашивать: "Ну, и что ты там делаешь, в этом кружке? Пляшешь краковяк?", и я неминуемо отвечаю: "Что надо, то и делаю!", и мы обязательно ссоримся.
Ему известны только две достойные профессии на свете - военного и инженера, и хотя он глубоко убежден, что лучшие инженеры, как и он прежде военные, но для женщины считает приемлемым быть и просто инженером. Он до сих пор не может смириться, что его дочь, вместо того, чтобы твердой дорогой идти в технический, провалилась в театральный, и, получив, как он говорит "по лбу", не только не "выкинула дурь из головы", но собирается повторять эту глупость. Я знаю, он успокаивает себя, что я опять провалюсь, и тогда-то уж приду к нему с повинной за советом. Он ужасно расстраивается, что я "теряю годы", и в его вопросах слышится досада взрослого на зарвавшегося ребенка, шалости которого никак не удается пресечь.