Звезда моя, вечерница - Пётр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим американским, она знает, ещё зимой кормили несколько промышленных в области городков, соседний мелькомбинат расстарался, а теперь вот и мы — опыт переняли, передовей некуда? Похоже. На американцев злись не злись — смысла нет, попались им дураки — они и сплавили. Если бы дураки, Лёша говорит… Те, кто контракты с нашей стороны подписывал, — те либо за взятку, подонки, либо на пересортице и цене по всей этой цепочке получают. А скорее всего и то и другое, без договорённости американцы на такое бы не рискнули, по суду если — карманы им вывернуть можно… Свои, тут и к бабушке ходить не надо, это-то давно ясно; только почему она думала, что начальство их заводское к этому отношения не имеет, не в доле? По инерции старой — что, мол, приказ есть приказ, а тут ещё и политика, дипломатия? Какая такая дипломатия, если у главбуха и «волжанка» откуда-то новая, и квартира, по слухам, наново отделана тоже, а на сынка кооперативная прикуплена — с какой зарплаты такой? Это не с малосемейкой у неё: и нужен бы ордер, на птичьих же правах, как студентка, и брать нельзя, зазорно…
Разворовано всё, продано кругом, а если ещё остаётся что неприватизированным, нерастащенным, то, может, лишь потому, что невыгодно им это пока или по какой-то ещё причине невозможно… глаз, может, положил кто из матёрых и лишь дожидается, чтоб совсем уж по немыслимой дешёвке хапнуть, та же пересортица, только финансовая, такая ж гнусная. И у них к акционированию завода готовятся, всё впотаях, в неясностях и неразберихе нарочитой, а златые горы уже сулят, только проголосуй. Кваснев и ей квартиру пообещал таровато, для начала однокомнатную, мол — жди, получишь… И все молчат: и кто навар с этого дурной имеет, дармовой, и кто руки не марал… нет, все мы в этой грязи вывалялись, успели, хоть с одного боку, да замараны — по всей стране, слышно, такое, всем куски пообещаны. Вот и их, заводских, тоже сманивают, уже тем даже, что зарплату с премиальными вовремя выдают, как мало кому в промзоне, в городе всём, а там, дескать, и дивиденды будут, индексация. Один из главных тут элеваторных, хлебных узлов державы вчерашней, и большие, то и дело угадываемые махинации здесь творятся, властями губернскими покрываются, и для хозяев фонд зарплаты их, работяг, в деревянных — сущий пустяк…
Главное, ведь не боятся же никого, думает она, выйдя в лабораторный зал и дверцу стеллажей открывая, где хранятся до сдачи в архив все отчёты, переписка, те же лабораторные журналы по качеству: приходи сюда вот да в бухгалтерию ещё и бери все данные — если знаешь, где и что брать. По всем партиям зерна, муки, круп, по каждому вагону даже; и кому, каким качеством и по какой реальной цене отпускались они после фиктивной подработки-очистки, подмола, после всяких усушек-утрусок… А кого им бояться, себя? Нас, безгласных?
Надо бы посмотреть, сколько всего с весны приняли местного, своего зерна, — но что-то не находит нужной папки. На среднюю полку заглядывает, где всякие рабочие, нынешнего дня, бумаги — тоже нет…
— Ты что там, невинность потеряла? — слышит она квохчущий от наслажденья голос Нинки и следом недружный, вполохоты, смех своих дев; и шуточка эта, какая давно уж у них в ходу и поднадоела порядком, вдруг нежданностью своею и откровением беспощадным сражает её, до болезненности, плечи заставляет вздёрнуть… ну, потаскуха! Не оборачиваясь и не отвечая, снимает первую попавшуюся папку, листает для виду — акты списания какие-то — и возвращает на место; и только потом оборачивается, сосредоточенно и сквозь них глядя, вспоминает: у неё на столе, скорее всего, брала же недавно. Завалили эти бумаги, разгрести бы. Ищет затем глазами и находит в углу, у лабораторных весов, Катю, кивает ей на дверь кабинетика: зайди…
Шутку эту, как и многие прочие приколы, пустила в оборот Натали — Наташа Хвастова, смазливая стройная девка, на каких оглядываются на улице и подчас не шутя приглашают в рестораны, все как один дорогущие теперь, не про нас; по типу, впрочем, она скорее девушка для бара. Из семьи образованной — из губернского полубомонда, как презрительно отозвалась она о предках своих, — остроумная, циничная и частенько беспричинно злая, она больше всего дорожила, похоже, свободой личного своенравия. Закончила в прошлом году физмат, но в школу или ещё куда по специальности не пошла, сразу: «Ещё я этих выблядков не учила… разумное, доброе, вечное им? Самой не хватает». Придя чуть ли не через бюро трудоустройства сюда, от блатных всяких мест отказавшись, зарплату свою невеликую подняла до символа независимости, хотя от папы-мамы на карманные расходы имела, по словам её, раза в три больше — «но кто-то ж должен не воровать, а зарабатывать…» Работу свою, правда, без погонялок исполняла, из самолюбия, может; иногда увлекалась даже, подстёгивала других — чтобы потом с полным правом вытянуться наконец в единственном затасканном, какими-то инвентарными судьбами заброшенном сюда кресле, закурить ментоловую:
— Шабаш, девы, опускай подол!..
Одна теперь Катя осталась, если на то пошло, девой у них, умница, но очень уж смирная, с родителями переехавшая недавно из Казахстана… да что переехавшие — бежавшие, считай, от дичи тамошней и безнадёги, от «суверенов», какие во вшах уже, туберкулезе и сифилисе сплошь, но злобы непонятной и гордыни — через край. Тут ещё жить можно, а там развал полный, всё кому-то распродано, с работы не спрашивая выгоняют, русских первыми, и никаких тебе компенсаций, никаких законов; и однажды добавила даже, голоском дрогнувшим: «Нурсултан поганый…»
Остальные же, кроме неё да ещё замужней Людмилы Викторовны, старшей лаборантки, к мужчинам приставать не стеснялись, хоть впустую, а пофлиртовать, интерес был чуть не спортивный. И, конечно же, настроение своей — дурацкое слово — шефини углядели вчера, на это они скорые; зубоскалили, будто вправду чего знать могли, хором — при дирижёрстве Натали — нестройно пели, неумехи, допотопное:
Сирень цветёт,Не плачь — придёт…
— но хватанули дружно:
Согнёт дугой —Уйдёт к другой!..
А потом переключились, опять же по наводке весь день отчего-то озлобленно-радостной Хвастовой, на Катю — с советами, как совращать мужчин, пусть и женатиков, неприступных вроде на вид, даже дурачков, сухарей нецелованных: «Главное — провоцировать их, этой самой… телой. Они ж сволочи все, наши мужички некондиционные, рано или поздно — клюнет… А если на целку ещё!..» Нинок сказала это, впрочем, с оглядкой на шефиню, ласково, даже елейно, предпочитала не зарываться и без нужды не конфликтовать.
Натали же с неразборчивостью дворняжки, всё-таки удивительной в ней, таскалась по барам и явным притонам, вязалась со всеми и со снисходительной о том усмешкой рассказывала по утрам, всякий раз в холодное недоуменье приводя её этой спокойной своей и бесстыдной откровенностью, даже сочувствие Нинки вызывая, знающее: «Ох, нарвёшься!..» — и единственное, к чему неравнодушна была, так это к детям. Их она ненавидела искренне, не скрывая тоже, всех и всякого возраста. И, может, причиной тому были два аборта, один недавно совсем… да и бессмысленно было искать их уже, причины.
Зимой пришлось взять под защиту только что принятую Катю, с румянцем прозрачным и ещё детской, пунцово-ломкой плёночкой на губах, хотя уж за девятнадцатый пошло. Со всеми договорившись, конечно, Хвастова — это из кабинета слышно было — начала первой: «Залезет мужчина и… не миновать». «Не миновать», — подтверждали другие, а какая-то хохотнула, прибавила в рифму… «Из лесу донёсся девичий крик, тут же переходящий в женский…» — это опять Хвастова. И раз так, и другой-третий, не обращая внимания на мягкую, урезонить их пытавшуюся Людмилу Викторовну, — кто проникновенно, кто с угрозой, но всё с обещаньем: «не миновать!..» Работы по горло, отчёт надо сдавать, а тут дурь эта, примитивщина… Вышла к ним, увидела то красневшую, то прямо на глазах бледнеющую Катю и Хвастову рядом с ней, всю эту свору сучью с блестевшими глазами, разохотились, бросила с досадой: «Перестаньте же!..» И не выдержала, проговорила той в наглые, усмехающиеся своей забаве глаза: «Прекрати, ты!..» «Пож-жалуйста, — покривила своевольные губки Натали. — Но называйте меня на вы — всегда, везде». Взяла ведёрко для образцов, щуп, куртку прихватила и демонстративно вышла.
И что вот им скажешь, распустёхам, пролетаркам этим, что с них возьмёшь? А сказать надо. «Были наташи ростовы, теперь — хвастoвы… — Она выговорила это им, молчавшим, и её передёрнуло, невольно, со злости даже ударенье в фамилии переменила той, свихнутой. — Совсем уж, да? Развели тут, как в борделе… хоть бы её постеснялись, что ли, — посмотрела на Катю она, и та румянцем опять залилась, уткнулась в свои весы, к которыми определена была. — Не гляди на них, Катюш, не слушай, они и сами не разумеют — ничего…»