Серапионовы братья - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И обе наперебой принялись затем рассказывать о счастливых днях, когда мы жили вместе, о моих глубоких музыкальных познаниях, когда я был еще мальчиком, о моих трудах, сочинениях, и т.д. Обе, по их словам, могли петь исключительно переложенное мной. Терезина, между прочим, сообщила мне, что к будущей масленице она ангажирована одним импресарио на роли первой трагической певицы, но что теперь она объявит непременным условием ангажемента, чтобы мне было поручено сочинение оперы для нее. Ведь трагическая музыка была, по ее словам, моим истинным призванием и т.д. и т.д., – все в том же роде. Лауретта уверяла, наоборот, что очень будет жаль, если я не напишу оперу-буффа, что соответствует характеру моего таланта изображать одно приятное и притом виртуозное, и что само собой разумеется, будь она также ангажирована в качестве первой певицы, она не стала бы петь никаких опер, кроме сочиненных мной. Ты можешь себе представить, с каким чувством стоял я между ними, и теперь видишь, что общество, в котором я находился, было как раз то самое, которое Гуммель выбрал для сюжета своей картины, и притом как раз в тот момент, когда аббат должен прервать фермату Лауретты.
– Но неужели, – заметил Эдуард, – они совершенно забыли о твоем отъезде и об исполненном желчи письме?
– Не вспомнили ни единым словом, – ответил Теодор, – а я еще менее, чем они. Мое горе давным давно испарилось, и вообще все приключение с сестрами казалось для меня самого более забавным, чем серьезным. Я позволил себе только рассказать аббату, что и со мной так же, как с ним сегодня, случилось много лет тому назад подобное же несчастье и тоже в арии Анфосси. Изображению моей былой дружбы с сестрами я придал в своем рассказе несколько комический оттенок, и, ловко, как мне казалось, раздавая направо и налево деликатные щелчки, сумел дать почувствовать обеим, насколько опытность в жизни и в искусстве поставили меня выше их.
– Какое счастье, – сказал я в заключение, – что прервал тогда фермату! Дело шло о моей будущности: если бы я угодил певице, то, пожалуй, до сих пор сидел бы за ее фортепьяно!
– Но, однако, синьор, – заметил аббат, – какой же маэстро дерзнет предписывать законы примадонне? Ваше тогдашнее преступление было гораздо тягостнее моего; вы отличились в концертном зале, а я здесь, в беседке, да к тому же ведь я только маэстро-любитель, с которого нечего взять, но и тут я бы, наверно, не оказался таким ослом, если бы меня не очаровал огненный блеск этих небесных глазок!
Последние слова аббата пролились целительным бальзамом, так как начинавшие было снова гневно сверкать глазки Лауретты были ими совершенно успокоены.
Мы провели вечер вместе. Четырнадцать лет, прожитых мной в разлуке с сестрами, изменили многое. Лауретта значительно постарела, но все еще была привлекательна. Терезина сохранилась лучше и не утратила своего прекрасного, стройного стана. Обе были пестро одеты и вообще казались на вид, как и тогда, гораздо моложе своих лет. Терезина спела по моей просьбе несколько выразительных песен, так сильно на меня действовавших прежде, но теперь – увы! – они уже звучали в моей душе совершенно иначе. То же самое и с Лауреттой. Голос ее, почти ничего не потеряв в силе и чистоте, вовсе не походил на прежний, живший в моем воспоминании. Уже это одно сравнение жившего в моей душе идеала с действительностью могло бы меня серьезно расстроить, не говоря уже о характере нашей встречи, о глупом экстазе обеих сестер, их льстивой, звучавшей милостивым покровительством болтовне, но меня, спасибо ему, выручил аббат. Наблюдая, с какой сладкой, смешной приторностью разыгрывал он роль влюбленного в обеих сестер воздыхателя, с каким наслаждением смаковал он вкусное вино, я невольно развеселился, и остаток вечера прошел очень приятно. Сестры убедительно звали меня к себе в гости, чтобы немедленно условиться о партиях, которые я должен буду для них написать, но я оставил Рим, не видав их больше.
– И все-таки ты многим обязан им в выработке настоящего взгляда на пение, – сказал Эдуард.
– О, без сомнения, – ответил Теодор, – и сверх того, благодаря им создал я бездну прекрасных мелодий; но именно потому мне и не следовало вновь с ними сходиться. Каждый композитор хранит в душе впечатления молодости, которые никогда не умрут. Наш внутренний дух, пробуждаясь внезапно под влиянием звуков родственного ему духа, делает эти звуки исходной точкой собственного творчества, а творчество, пробудясь однажды, уже никогда не погибнет. Поэтому вполне понятно, что мелодии, сочиненные нами самими, кажутся нам не более как отголосками когда-то слышанного пения любимой артистки, бросившей в нас первую искру священного огня. Мы как бы по-прежнему слышим ее и пишем под ее диктовку. Но уж таков удел, данный нам, слабым смертным, что, копошась на нашей земле, мы вечно жаждем небесного и стараемся низвести его до себя. Потому я утверждаю безусловно, что певица может дать нам счастье как возлюбленная, но никогда – как жена! Иначе очарованье нарушится, и чудесно звучавшая в нас внутренняя мелодия погибнет под влиянием разбитой чашки в хозяйстве или чернильного пятна на белье. Счастлив композитор, который никогда не встретит вновь в земной жизни ту, которая с таинственной силой зажгла скрытую в нем искру гармонии! Если юноша будет даже терзаться муками любви и отчаяния, расставшись со милой очаровательницей, то образ ее все-таки останется для него вечным источником небесных звуков, в которых будет отражаться она и только она как высший идеал, стремящийся вырваться из души и облечься во внешние, видимые формы!
– Странно, но верно! – сказал Эдуард, выходя со своим другом под руку из дверей Тароне на улицу.
* * *По окончании чтения друзья единогласно решили, что хотя рассказ Теодора и не мог называться вполне серапионовским в том смысле, какой было решено придавать этому слову, так как выведенные в нем образы были простыми копиями с натуры, но что все-таки ему нельзя отказать в милой, открытой веселости, а потому и следовало признать его не совсем недостойным Серапионова клуба.
– Ты своим рассказом, любезный Теодор, – сказал Оттмар, – отлично изложил, по крайней мере, для меня, твои воззрения на высокое искусство музыки. Каждый из нас хотел учить тебя по-своему: Лотар требовал инструментальных произведений, я – комических опер, Киприан, в чем он теперь, конечно, сознается, считал тебя способным на невозможное, требуя, чтобы ты перекладывал на музыку, вопреки всем правилам, сочиненные тобою же стихотворения, а сам ты упражнялся только в строгом церковном стиле. Мне же кажется, что при настоящем направлении строгая трагическая опера составляет высшую ступень, к достижению которой должен стремиться всякий композитор, и я удивляюсь, как ты до сих пор не предпринял такого труда и не произвел чего-нибудь замечательного.
– А кто виноват, – возразил Теодор, – в моей медлительности, как не ты же сам вместе с Лотаром и Киприаном? Согласился ли кто-нибудь из вас написать мне текст оперы, несмотря на все мои мольбы, просьбы и требования?
– Странный ты человек, – возразил Киприан, – да не я ли предлагал тебе сто раз оперные сюжеты и не отвергал ли ты постоянно самые лучшие из моих мыслей? Не уверял ли ты, что я сам должен прежде научиться музыке, чтобы понять твои требования и помочь им осуществиться. При таких условиях пропадет всякая охота что-нибудь писать, особенно когда я увидел, что ты совершенно так же, как вся наша братия, композиторы, капельмейстеры и дирижеры, держишься общепринятых избитых форм и никак не хочешь выскочить из этой колеи.
– Вот что для меня загадочно, – сказал Лотар. – Скажите, почему ни Теодор, ни кто-либо другой в целом мире, будучи очень способным к поэтическому изложению мыслей, не напишет сам текста оперы? По какому праву композитор хочет сделать нас музыкантами в ущерб нашему поэтическому таланту и требует, чтобы мы создавали вещи, в которые огонь и вдохновение будут вложены им одним? Разве он сам не знает лучше, что ему нужно? Не увлеклись ли композиторы просто односторонней предвзятой идеей, полагая, что половина труда должна доставаться им готовой? Можно ли ожидать строгого единства текста с музыкой, если поэт и композитор не будут одним и тем же лицом?
– Все это звучит, пожалуй, довольно оригинально, но, к сожалению, вовсе не справедливо, – ответил Теодор. – Я удостоверяю по-прежнему, что никто не в состоянии написать произведение, равно великое как по мысли, так и по музыке.
– Это ты, любезный Теодор, – возразил Лотар, – только так думаешь вследствие твоей природной лености или недоверия к себе. Мысль поработать над стихами, прежде чем приняться за звуки, кажется тебе такой страшной, что ты боишься за нее взяться. А я остаюсь убежден, что в голове истинно вдохновенного поэта-композитора слова и звуки зарождаются в один и тот же момент.