Любовь в эпоху перемен - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот это был урок! Нельзя сказать, что Скорятин с тех пор вообще не пил, но с алкоголем у него сложились опасливо-предусмотрительные отношения, как с буйной любовницей, которая вдруг может явиться ночью к законной жене и заголосить, ломая руки: «Отдайте мне его! Он мой! Мой!» И ведь Марина отдаст…
В общем, увольнение за пьянство ему не грозило. Ругать на планерках его тоже было не за что: писал он отменно, а «шапки» придумывал такие, что только руками разводили: «Голова!» Но несмотря на достоинства, Гена был обречен. «Наоборотники» не признают чуждых талантов, как на Западе не признают русские дипломы. Скорятин был для них чужим, ибо не упивался праздником непослушания, охватившим страну, да и с пятым пунктом подкачал. Из отдельного кабинета его пересадили в общий. Новые сотрудники, занявшие столы в большой комнате, почти не разговаривали с ним, а если он неожиданно входил, обрывали на полуслове шумный спор и смотрели на него, как в мужском туалете смотрят на уборщицу, нарушившую сокровенность. В общем, нежилец…
Гена без лишних унижений и напоминаний подыскал себе должностишку в «Гудке», написал заявление о переводе и дорабатывал положенные по закону две недели. Иногда, если он оставался один, в комнату проникал Жора, срочно перековавшийся в «наоборотники», и тихо молил:
— Заголовок для статьи о падении производительности труда. В номер. Спасай!
— Де-ста-ха-но-ви-за-ци-я, — помедлив, отвечал нежилец.
— О искрометнейший, что мы без тебя делать будем!
9. Веня и Жора
Дверь открылась — и легкий на помине Жора Дочкин, возмущенно размахивая машинописным листком, влетел в кабинет. Сколько помнилось, он всегда ходил в обвисших джинсах и кожухе, некогда черном, а теперь вытершемся до слоновьей серости, — менялись только рубашки, непременно клетчатые. В тридцатиградусную московскую жару зам давал себе поблажку — льняной пиджак, мятый, словно вынутый из кармана. Кстати, черные кожанки они покупали вместе на закрытой распродаже для делегатов съезда журналистов. Но Скорятин давно отдал свою дачному сторожу, а бережливый Дочкин все еще донашивал.
— Что случилось?
— Гена, ты с ума сошел? — Сизое небритое лицо Жоры дрожало, как потревоженный студень. — Это нельзя печатать, о неосторожнейший!
— Что?
— Соловскую херню. Нас закроют.
— За что?
— За «нерукопожатного президента». Во-первых, это неправда. Президент у нас отличный! — он сказал это громко и куда-то ввысь.
— Не волнуйся, здесь не прослушивают. Недавно проверяли.
— А во-вторых, так нельзя! Ну есть же какие-то границы. Нас прикроют.
— Нет никаких границ. Еще не понял? Если бы границы были, нас бы закрыли, когда сбежал Кошмарик. И за «тоталитарную Сатану» не закроют. А вот за статью о Дронове могут. У нас свободная страна: можно спокойно обзывать царя козлом, но попробуй сказать против псаря — затравят!
— Они там не понимают, что все это плохо кончится?
— А ты уверен, что они там хотят, чтобы все хорошо кончилось?
— Значит, ставить?
— Допустим, я скажу: не ставь. Солов тут же настучит Кошмарику. А тот настучит мне — по голове. Поэтому ставь сразу.
— Все равно остается дырка.
— Посмотри что-нибудь из «заиксованного».
— А с «Клептократией» что делать?
— Не знаю. Ты как себя сегодня чувствуешь? Затылок не давит?
— Давит. Утром сто восемьдесят на сто десять было.
— Многовато!
— Может, по чуть-чуть? Коньяк — лучший друг сосудов.
— Посмотрим… — заколебался Скорятин.
Если Алиса призовет сегодня к себе, придется пить секретную таблетку Казановы, а это вместе с алкоголем строго не рекомендуется — врач предупреждал.
— Говорят, Кошмарик нас продать хочет, не слышал? — осторожно спросил зам.
— А почему бы и нет? Он нас купил, как деревню с крепостными. Может и продать. Капитализм.
— А куда идти? Мне до пенсии всего ничего осталось.
— За что боролись — на то и напоролись.
— Я не боролся, я строчки считал, — грустно молвил Жора и ушел, по-стариковски шаркая большими изношенными кроссовками.
Незабвенный Веня написал как-то о нем:
Жизнь — интересное кино!Вот ответсек Ж. Дочкин.Он выпил танкер водки, ноНе написал ни строчки.
В журналистику Дочкин попал случайно, о чем любил рассказывать под рюмку. Мать вырастила Жору без отца, не вынесшего ее астмы, которая обострялась от любого пустяка, в том числе и от супружеских обязанностей. Работать она могла только дома: клеила коробки для елочных украшений. Сын с восьмого класса начал сам зарабатывать, устраивался куда-нибудь на школьные каникулы, однажды увидел объявление: еженедельнику «Мир и мы» требуется курьер. Они тогда еще сидели в газетном комбинате, особняк на Зубовской возник через год. Танкист поехал в санаторий, встретил там однополчанина из Управления делами ЦК КПСС, пил с ним каждый вечер и выпросил новое роскошное помещение. Тогда многое решало фронтовое братство. Скажем, сходились вверху два седых титана-управленца, чтобы схватиться насмерть, вглядывались друг в друга: «А не ты ли в 1941-м под Оршей?..» «Я…» Обнялись, поцеловались и договорились.
Жора зашел по объявлению — и уже на другой день разносил по этажам полосы. Больше всего ему понравились бездверные лифты, скользившие, не останавливаясь, вверх-вниз: сотрудники ловко впрыгивали и выпрыгивали на ходу.
— А если кто-то не успеет? — вслух, как бы себя самого спросил новичок.
— Все предусмотрено! — солидно ответил Скорятин, работавший в «Мымре» целых полгода.
Когда пространство между опускающимся полом и перемычкой этажа сократилось до полуметра, он сунул в щель ногу — лифт дернулся и встал.
— Здорово! — восхитился Дочкин.
— Ну что ты делаешь, ребенок с длинным хером? И так жить не хочется! — взныл светлокожий негр с синяком под глазом.
Это был Веня Шаронов — сказка и легенда «Мымры».
Но еще больше, чем медленные лифты, Дочкина потрясла редакционная жизнь. О, это был дивный мир! По коридору бегали, перешучиваясь, не по-советски одетые люди. Из кабинета несся вопль: «Токио, Токио, Москва на проводе! Ответьте! Не слышу!» Кто-то останавливался и с тонкой улыбкой советовал: «Лёва, хватит орать, попробуй просто позвонить в Токио по телефону!» Шутка такая. А столовая, закрытая столовая, где бутерброд с черной икрой стоил двадцать две копейки, сосиски дурманили забытым мясным ароматом, а «боржоми», давно исчезнувший из обычных магазинов, манил красно-синими этикетками! Там, за соседним столиком, могли говорить о том, как на премьере в Доме кино великий актер Холопский напился в хлам и встал на колени перед буфетчицей, моля о рюмке в кредит. Там со знанием дела утверждали, что мулатки на пляс Пигаль буквально ничего не стоят, даже сами пристают к прохожим, чтобы не терять квалификацию. Там учили, что пить надо только ирландский виски, а не скобарский скотч, ну разве если «блю лейбл»…
— Вроде и японский виски ничего.
— Химия!
Жора влюбился в этот мир навсегда и решил поступать на журфак МГУ. Но без публикаций документы у абитуриентов не брали. Дочкин пошел за советом к Вене Шаронову. Почему к нему? Во-первых, к нему шли все молодые и неопытные. Во-вторых, Жора успел с ним подружиться.
Веня Шаронов, плохо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с худыми ногами и большим животом, смахивал на негра: жесткие мелкие кудри, приплюснутый нос и черные глаза, замученные плантаторским рабством. Казалось, природа затевала африканца, но в последний момент передумала, выбелив кожу. Веня заведовал в «Мымре» отделом литературы, сочинял стихи и даже, по слухам, имел отношение к очень большой литературе: его первая жена ушла от него к Бродскому. Вторая жена, безуспешная актриса Лидка Бубенникова, происходила из кубанских казачек, была выше мужа на голову и вдвое шире в плечах — чем и пользовалась. Когда Веня приходил домой пьяным (а пьяным он приходил всегда), она встречала его на пороге и без единого укора била в челюсть. Он падал и засыпал. Впрочем, суровость Лидки объяснима: Веня, обычно сдержанный, даже стеснительный, выпив, превращался в сексуального шалопая и задиру. Мог подкатить к чуждой даме, отрекомендоваться помесью еврея с обезьяной и предложить ей краткий, но незабываемый интим в туалете. Иногда его били, чаще смеялись.
Именно так он и познакомился с Лидкой. Бубенникову тогда жестоко обманул давний любовник — режиссер Пореев: пообещал роль в комедии «Повариха», но в последний момент отдал красотке Тепличной — блондинке с шалыми глазами. Лидка взбесилась, поклялась отомстить и слово сдержала, показательно переспав с «помесью еврея и обезьяны», подсевшей к ней в ресторане Дома кино. Пореев, главный антисемит советского кино, устав от Тепличной, вернулся со съемок и затребовал Бубенникову. Ему шепнули правду, он вскипел обидой, примчался выяснять отношения, но его не пустили на порог. Тогда мэтр в гневе позвонил в столярный цех «Мосфильма», ему привезли двадцатисантиметровые гвозди и молоток. После того, как он намертво заколотил дверь подлой квартиры, Лидке с новым другом пришлось выбираться на волю по пожарной лестнице. Веня был так потрясен внезапным снисхождением этой могучей женщины, что всю ночь читал ей стихи, а под утро предложил руку и сердце. Она сначала долго смеялась, а потом согласилась.