Воспоминания. о светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни - Игорь Галкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все же коней пригнали во двор, получили взбучку от председателя за опоздание и все пошло своим чередом. Я немного прихрамывал, но нога сгибалась и в моей жизни вроде ничего не изменилось. Продолжал работать.
Но ночами нога стала побаливать, ныло колено, по утрам вставал вялым. Папа и мама заставили пойти в поселковую больницу, которая была простым медицинским пунктом с одним врачом и двумя медсестрами. Там посмотрели, посоветовали согревать на ночь и я, ничего не предпринимая, продолжал свою обычную жизнь. Но ночные боли участились. Тогда в медпункте дали направление на рентген в больнице узловой железнодорожной станции Кулой. Поехали мы с папой туда на поезде, но поселок Кулой сидел в тот день без света и рентгеновский аппарат не работал. Папа по своей наивности повел меня в палату больницы, где умирала женщина из нашей деревни. Я посмотрел на эту изможденную уже не похожую на себя женщину, послушал ее угасающий голос и насмерть напугался больницы. Я почти год старался, как мог, скрывать боль в ноге, только бы не попасть в больницу. Но весной 1951 годы уже скрывать не мог, боль не отступала иногда сутками, хромал все больше и тогда-то вынужден был ехать на экзамен по литературе на лошади. Медпункт к тому времени уже стал маленькой больницей с тремя палатами и кабинетами для приема больных. Там мне дали направление в город Котлас на рентген и обследование.
Глава VI: Санаторий
Туберкулез кости
Поездка с папой в Котлас была грустной. Я впервые оказался в городе, который мне тогда показался большим и многолюдным. На самом деле это был деревянный грязный городишко, где на каждом углу стояло или сидело на земле множество калек – слепых, безногих, безруких, изуродованных на лицо. Они привычно равнодушно или сердито и с вызовом просили милостыню, а если им не подавали, то иногда покроют и матом. На меня взглянуло лицо войны, которая завершилась всего шесть лет назад. Лицо ужасное, пугающее. Это были искалеченные на войне мужики. Много раз в последующие годы и ныне мне видится, что в их поведении отражалось не жалость к себе, не христианская покорность судьбе или всевышнему, а злость, с которой, возможно, многие из них шли на врага и уродство засекло этот миг, а отчаяние и презрение к смерти перенеслись на их оставшиеся дни и годы. Злое отчаяние и презрение к смерти.
На ночь старый деревянный железнодорожный вокзал не вмещал всех скитальцев и мы с папой пошли на речной вокзал. В его ресторане мы просидели за скромным ужином до закрытия, а потом коротали светлую, но отнюдь не теплую летнюю ночь на открытой площадке около вокзала. Мне понравилась широкая Северная Двина, по которой время от времени проходили пароходы с дымящими трубами. Мы с папой примостились около стенки, закрывавшей нас от холодного ветерка с реки. Задремали.
Ночью я услышал страшные крики, мат и визг женщин. Пьяные калеки лупили друг друга чем попадя: костылями, клюшками, пустыми бутылками. Страшные даже в трезвом виде, они были звероподобными, когда дрались между собой с искаженными ненавистью нечеловеческими личинами. Это был не сон. Но во сне эта картина не раз возвращалась ко мне позднее, когда я засыпал в тревожном ожидании чего-то не ясного и страшного. Так заканчивались дни и ночи миллионов мужиков, вернувшихся с войны. Об этой же ночи я вспоминал, когда смотрел на картины немецкого художника Босха.
Днем продолжились мои страхи, когда женщина—врач буднично и устало сообщила, что у меня туберкулез кости и лечить его придется, видимо, не один год. Такой срок у меня не укладывался в голове и пугал неизвестностью. Врач все тем же монотонным голосом сказала, что сейчас мне наложат на ногу гипс, который мы не должны снимать и в нем отправляться в Ленинград, когда получим вызов на лечение в детский костно-туберкулезный санаторий. Папа взвалил меня на спину и понес на вокзал. Когда через вокзальный медпункт нам выдали билет, папа до отправки поезда пошел купить мне пирожков и за одно выпил в забегаловке, которых было в те годы немало. Я это почувствовал по запаху, по его суетливому поведению и навязчивой обо мне заботе. Я погрузился в свою беду и не реагировал на жалостливую папину заботу обо мне.
На второй день началась для меня новая жизнь. Отыскали на повети папины костыли, подрегулировали под мой рост и я уже не обходился без них. На ногу не наступал, боясь повредить ей. Лето проводил в одиночестве. В этот год Валя и Боря служили в армии – первый в демократической Германии, второй в Польше. Фаня работала в колхозе – куда бригадир пошлет. Мама на скотном дворе ухаживала за овцами, которых колхоз содержал по заданию властей, чтобы давать стране мясо и шерсть в виде налога. Для колхозников от них никакой выгоды не было.
Я вспоминал о минувших двух годах, как о счастливых и безоблачных. Я же работал, получал трудодни, мог похвастать перед однокашниками своей ловкостью и уменьем. Все увереннее чувствовал себя во взрослых делах, потому что там требовалась только физическая выносливость и сноровка. А тут вдруг оказался беспомощным и никому не нужным. На костылях, которых я стыдился.
Особенно остро почувствовал свою ущербность 1 сентября, когда ровесники отправлялись в школу, а я вышел в деревню на костылях и провожал их, взволнованных и приодетых, в школу. Я тоже купил учебники для шестого класса. Через неделю пришла руководительница класса, в который я был зачислен, и предложила самостоятельно изучать по учебникам то, что ребята проходили в школе. Трое ребят из деревни учились в этом классе. Признаюсь, я был совершенно не приспособлен к самостоятельным занятиям. Терялся от непонимания того, что вычитывал в учебниках, злился и чувствовал себя совершенно потерянным. Да и как представить мир Египта или Древней Греции, какой он существовал несколько тысяч лет назад, если я не представлял даже современной мне жизни в крупном городе? Учебники для советских школ, я и сейчас убежден в этом, писались без учета психологии ученика, его кругозора и общего понимания мира, его истории. Слово «отчаяние» в этом возрасте еще не воспринимается. Я просто считал себя тупицей. И каждый день ждал почтальона с вызовом в Ленинград. Я понимал, что моя жизнь зависит от этого выезда. Иногда пугался мысли, что могу так и остаться на всю жизнь калекой, которому в деревне нет даже подходящего дела. Выезд в Ленинград был соломинкой для утопающего.
Ленинград
Вызов пришел в конце октября 1951 года. А в первые дни ноября мы с папой выехали в Ленинград. У нас уже начинались холода. Ни пальто, ни даже приличной фуфайки у меня не было. Натянул свой пиджачок, на него – второй, оставшийся от Бори или Вали и снарядились в путь. Два дня потратили на обследование в большой старой поликлинике на улице Боровой и получили направление в детский костно-туберкулезный санаторий при железнодорожной больнице имени Дзержинского, что находилась на проспекте Мечникова не далеко от Пискаревского кладбища, которое стало печально знаменитой достопримечательностью послевоенного Питера. Утром, перед выездом в санаторий мне было особенно тяжело. Я оставался один в незнакомом чужом городе, не представляя сколько времени мне предстоит жить в нем. По сути, это было мое прощание с детством. Что-то подсказывало мне, что деревенская жизнь с ее вековым укладом кончилась и я попадаю в новую совершенно незнакомую мне стихию. Из окна нашей гостиничной комнаты была видна слепая стена высоченного этажей в шесть грязно кирпичного дома. Она и олицетворяла мое ближайшее будущее.
Санаторий занимал левое крыло второго этажа больницы. Мы грустно расстались с папой. Честно говоря, не помню, плакал я в эти минуты или нет, а папино волнение, от которого у него всегда дрожал голос, запомнил. Наверно, я уже начинал потихоньку владеть собой. В трудные минуты я и сейчас особо не теряюсь, а вот суетиться по мелочам так и не отвык. Меня переодели в больничную пижаму и ввели в широкий коридор, оказавшийся шумным, потому что некоторые двери палат были открыты и из них доносились не жалкие стоны больных, а детские крики, смех и даже песенки, музыка. У стола дежурной медсестры записали мои данные. Улыбающаяся ласковая медсестра доброжелательно меня расспрашивала, откуда я прибыл, в каком классе учился, кто у меня из родных на севере.
Первое знакомство с детьми
Тут же оказались любопытные ребятишки – кто на костылях, кто в жестком корсете, поддерживавшим позвонок, шею. В глазах их было неподдельное любопытство и озорство в вопросах, которыми они забрасывали меня. Их явно веселил мой северный деревенский говор. Медсестры и нянечки тоже подходили на минутку посмотреть на новичка, улыбались, старались похлопать по плечу. Видно, вид у меня в тот момент был довольно жалок. Меня старались разговорить, смелее рассказывать о себя, а я от этого еще больше терялся.