Деревня Левыкино и ее обитатели - Константин Левыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В составе дивизии Народного ополчения Калининского района маленький солдатик в шестнадцать лет – Шурка Левыкин отправился на фронт под Вязьму. Воевал в этот раз он недолго. Попала дивизия в окружение. И мой друг оказался в плену. А случилось это очень неожиданно и просто. Долго брел он вместе со своими товарищами на восток, пытаясь выйти из окружения к своим. Обходили занятые врагом деревни. Прятались на день в лесу. На дорогу не выходили. Шли ночью. Но однажды не выдержали. В теплый осенний день захотелось сильно пить. Показалось им из леса, что в маленькой деревне немцев не было. Зато в центре ее виднелся колодезь с журавлем и бадьей. Вышли из леса. Не успели напиться, как вдруг: «Рус сдавайся!» Все прошло так, что сопротивляться было невозможно, да и нечем.
Согнали пленных в сарай. А на другой день погнали на запад. Но сумел-таки Шурка из плена бежать. В плену-то он и был всего сутки. На привале в другой деревне случилось так, что в нем одна крестьянка будто бы признала сына. А был Шурка до того тогда мал ростом, что трудно было поверить, что он мог быть солдатом. Баба, увидев этого ребенка, запричитала, кинулась к конвойным, стала просить. Те и отпустили. А в ноябре сорок первого, как раз под Ноябрьский праздник, ночью Шурка постучал в окно своего дома в деревне Левыкино.
Здесь уже были немцы. Анастасии Ивановне пришлось долго прятать сына не столько от них, сколько от старосты Андрея Зоба. Молила и просила его мать и чем-то даже ухитрялась ублажать, только чтобы он не выдал ее сына. Но однажды Шурка сам попался немцам на глаза. Но и здесь помог все тот же его детский рост. Глядя на него, немцы и подумать не могли, что перед ними солдат Красной Армии. Как говорится, не было бы счастья, если бы несчастье не помогло. Я имею в виду недокормленное Шуркино детство. А после войны Шурка пришел к матери совершенно неузнаваемым человеком. На ее дорогах да на солдатских харчах он и вырос, и раздался в плечах, и заговорил мужицким голосом так, что и мать родная могла не узнать. Но она-то узнала!
Однако тогда, в ноябре сорок первого, до этой встречи было еще далеко-далеко. Однажды Мать собрала сына в дорогу, чем могла, снарядила, во что могла, потеплее одела, благословила и проводила в темную осеннюю ночь. Как он шел, где спал, где согревался от лютого декабрьского холода, знает только он сам. Дошел Шурка до Подольска. Прошел там проверку вместе с другими окруженцами и, поскольку он был еще несовершеннолетним и не подлежащим призыву в армию, был отпущен на все четыре стороны. Скоро он добрался до Москвы, до своего завода «Компрессор» и чертежно конструкторской мастерской. Но чертежником он не стал и в этот раз. Жить было трудно ему одному без какой-либо поддержки. И голодно было, и холодно. И пошел Шурка второй раз в добровольцы. На этот раз в плен он больше не попадал.
А Мать его Анастасия Ивановна с младшим сыном Колькой еще бедовала в своей холодной хате. Наконец Красная Армия в январе – феврале 1942 года подошла ко Мценску. Но освободила полностью его только в 1943 году. До Великой битвы на Курско-Орловской дуге оставалось еще полтора года. Деревня наша, то, что осталось от нее, была наконец освобождена. Тем не менее она оставалась еще в полосе боевых действий, и населению здесь было оставаться опасно. Только теперь Анастасия Ивановна приняла решение бросить дом. Вместе с Колькой и несколькими другими вдовами она пошла в Москву.
Какое-то время перебивались у моих родителей, в нашем свободном от нас, братьев, ушедших на войну, доме. С помощью Отца кое-как устроилась на работу. Анастасии Ивановне досталась дворницкая на Рязанской улице в административном здании Наркомата путей сообщения. В руках оказались знакомые орудия труда: метлы, лопаты, лом. Но теперь у нее была зарплата и продовольственная карточка на себя и на Кольку. Удалось пристроить и его в ФЗУ. И стал Колька учиться на сапожника. Во время короткой побывки дома осенью 1943 года я встретил эту пару у нас дома, в Перловке. Колька был в фэзэушной форме. Он подрос и выглядел уже неузнаваемо. А сапожное дело, которое стало его профессией, оказалось для него роковым.
После войны, в 1948 году вернулся из армии старший сын, с наградами, возмужавший, полный уверенности и деловой энергии. Он опять пошел работать на завод «Динамо», поступил в техникум при заводе и стал по его окончании инженером-конструктором. Здесь же и проработал до выхода на пенсию и еще несколько лет после.
А Колька ушел по возвращении старшего брата служить во флот. Четыре года служил он на Тихом океане и вернулся домой красавцем – старшиной или даже главстаршиной. Случилось так, что однажды у нас в доме в 1952 году встретились два красавца матроса. Один был мой двоюродный брат Валентин Михайлович Ушаков, а другой – Николай Тихонович Левыкин. Один служил в морской авиации на Балтике, а другой – на боевом корабле Тихоокеанского флота. Один тогда демобилизовался, а второй прибыл в краткосрочный отпуск. Продолжала-таки деревня наша сухопутная российскую боевую морскую службу!
А Шурка, теперь уже Александр Тихонович, к этому времени стал семейным человеком. Невесту себе он взял из деревни – дочь нашего кренинского мужика Федора Кузьмича Ермакова Раису. Она к этому времени успела окончить Педагогический институт в Орле. Население дворницкой на Рязанской улице стало пополняться. Женился и Колька. И тут уже стали назревать известные коллизии между снохами и братские распри. А Анастасия Ивановна по-прежнему работала дворником. Правда, основную ее работу по ночам выполняли сыновья.
Не могу я уже теперь с достаточной достоверностью описывать дальнейшую жизнь нашей деревенской соседки и ее сыновей. Жизнь как-то незаметно развела нас. В послевоенные годы мы редко виделись. Когда были живы мои родители, то земеля наша деревенская регулярно собиралась по праздникам или просто по воскресеньям у нас в Перловке. Всем там хватало места. Но родители ушли из жизни, и связи наши не только соседские, но и некоторые родственные оборвались. Какая-то информация продолжала поступать от случайных встреч. Я узнал, что Александр Тихонович получил квартиру от завода «Динамо» как ветеран войны. А Анастасия Ивановна получила квартиру от ведомства, которому принадлежал дом в связи с его реконструкцией. Осталась она жить с младшим сыном. Она была нужнее в этой семье. Ее беспокойная жизнь продолжалась. Младший сын, сапожник, сдружился с зеленым змием, и новая беда упала на плечи Матери. Она продолжала работать, чтобы дети ее младшего сына не остались неграмотными и голодными.
Однажды я, возвращаясь из университета домой, зашел в магазин «Детский мир». Было это зимой, в конце шестидесятых. Магазин уже был перед закрытием. В тамбуре, между дверьми выхода из магазина на Пушечную улицу я вдруг обратил внимание на старушку уборщицу, которая энергично и тщательно мыла полы. А мимо нее, через ее тряпки шли люди. Прошел бы и я. Но вдруг в старушке я узнал Анастасию Ивановну. Я попытался с ней пошутить, будучи уверен, что она меня не узнает. А она подняла от тряпок свои живые глаза, всплеснула руками и запричитала в искренней радости от встречи с родным человеком. Тогда Анастасии Ивановне было уже восемьдесят лет. Она еще работала и помогала детям горемычного своего младшего сына. Это была последняя встреча с добрым человеком, который тогда, после смерти моих родителей, вместе с теткой моей Анной Васильевной оставался последним представителем старшего многострадального поколения обитателей деревни нашей.
Написавши свои воспоминания о вдовьей жизни соседки нашей Настасьи Ивановны и ее сирот-сыновей и прочитавши написанное, я увидел, что слова мои не передали и половины их жестокой беды. И тут вспомнилась мне одна послевоенная встреча с ними в полуподвальной дворницкой на Рязанской улице. Вспоминали нашу деревенскую жизнь. Мы с Шуркой затосковали по нашему выгону, лапте, по садам, по деревенскому квасу и лепешкам. А у Настасьи Ивановны не было ни тоски, ни печали об ушедшей жизни. Были только воспоминания о несчастьях, голоде и холоде со словами проклятия и жестокого суда над злым роком. В день своего последнего приезда в деревню на месте ее дома я не нашел ничего, что сохранило бы память о ней. Сюда давно уже никто не приходил и уж не придет вовсе никогда.
* * *Много разных живых картин из жизни нашей деревни воскресает в моей памяти. Моя жена однажды прочитала мои записки и не поверила в то, что я все мог запомнить. Сколько я ей ни объяснял, все равно не поверила. «Как это так,– спрашивала она,– с такими подробностями, да еще с такими обобщающими оценками можно запомнить то, что когда-то видел несмышлеными детскими глазами?» А я не мог ее убедить в том, что можно, что в воспоминаниях своих я ничего не выдумывал, а писал только о том, что видел собственными глазами или слышал от моих родителей, братьев и сестер, родных и двоюродных. Такая вот у меня оказалась память. Она в конце концов и заставила меня взяться за карандаш. Но при этом я должен сознаться в том, что все виденное мной детскими глазами, все, что запечатлелось в моей детской памяти, я осмысливаю по прошествии многих десятилетий, издалека, глазами и умом другого человека, каким я стал в свои более чем семьдесят лет. Тут я могу быть и неточен, и неправ, и даже несправедлив. Скажу только одно: я старался быть справедливым. Ну а глазам своим детским я все-таки верю. С памятью моей ничего не поделаешь.