Лев Толстой - Алексей Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой из уст мужика, которому он сказал, проходя по деревне, что Иван Иванович умирает, услышал исключительно верное, образное слово: «Помилуй Бог!., что без него делать будем? Воскреситель наш был».
Народное определение — меткое, ухватывающее суть подвижнической деятельности Раевского: не мученик, не страдалец, приносящий жертву ради общего дела, а именно человек, спасающий уже почти умерших, воскрешающий, которому нельзя умирать, он ближе всего к герою очень известного, мастерски написанного «бытового апокрифа» Лескова, к легендарному (и это современная народная легенда) Несмертельному Головану. Толстой добавляет к народному и свое слово о друге:
«Для мужика он был „воскреситель“, а для нас он был тем человеком, одно знание о существовании которого придает бодрость в жизни и уверенность в том, что мир стоит добром, но не злом: не теми людьми, которые махают на всё рукой и живут как попало, а такими людьми, каков был Иван Иванович, который всю жизнь боролся со злом, которому борьба эта придавала новые силы и который беспрестанно говорил злу: „Живые в руки не дадимся!“»
Работы и забот в голодном краю было великое множество. Работы незаметной, тяжелой, бесконечной в среде жалкого, покорного, опустившего руки и только возлагавшего надежду на внешнюю помощь народа. Фатальный хлеб с лебедой, который дети сперва кидали и плакали. Дети с серьезным выражением лица, выдающим острую нужду. Не только голодно, но и холодно: крыши со многих домов уже успели протопить. А Татьяна Львовна так с большим трудом, однако упорствуя, ведет свой дневник — руки мерзнут. Холодно, дымно и угарно и в «сиротском призрении». Дрова лишь у тех, кто побогаче, а больше топят плохим торфом, картофельной ботвой, навозом, листьями, щепками. Хлеба нет и купить его негде. Пьют дешевый фруктовый чай. Тон дневника Татьяны Львовны унылый, что вполне понятно — слишком уж безотрадны голодные картины: больная и кривая старуха-побирушка в смрадной избе на нарах, зовущая смерть и жалующаяся на её медлительность; бледная девочка с грустным и взрослым лицом, еще недавно бегавшая рысью и переставшая ходить; детей больше всего жаль — покорных, бледных, больных, рядом лежащих на печи. Однообразные и грустные приметы нищеты, голода, беспросветной жизни, и от всего этого рождается у Татьяны Львовны чувство чуть ли не бессмысленности помощи голодающим: «Дела тут так много, что я начинаю приходить в уныние: все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить всех на ноги, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же». Похоже, что она давно бы из этого гиблого и мрачного места, где до станции 30 километров, скоро уехала в уютную, веселую, милую Москву, где так много друзей и так разнообразна и интересна жизнь, если бы не отец, которого не велела ей оставлять мать.
Посетила Бегичевку и Софья Андреевна, чтобы собственными глазами увидеть, что это за место такое, куда уехали в суровое время года муж и дети. Пробыла она там десять дней. «Противная» Бегичевка ей решительно не понравилась: «Дом тут низкий, темный, грязный; обои темные, воздух душный, природа безотрадная, народ бедный, грязный, очень добродушный и жалкий… тут всё некрасиво и скучно, и природа, и люди, и дом, и вся жизнь». Осмотрела столовые; в одной из них ей бросилась в глаза серо-бледная девушка, взглянувшая такими грустными глазами, что Софья Андреевна чуть не разрыдалась; вдруг стало ясно, как им «нелегко получать это подаяние. Не дай Бог взять, а дай Бог дать — это справедливая русская пословица…». Без дела Софья Андреевна жить не привыкла; понятно, что и здесь она трудилась много и с несомненной пользой для голодающих и мерзнущих людей: «По утрам я кроила с портным поддевки из пожертвованного сукна, и мы их сшили 23; большую радость доставляли мальчикам эти поддевки и полушубки. Теплое и новое: это то, чего некоторые от рожденья не имели».
Уставал от множества забот и практических дел, холода, большого постоянного психологического напряжения, трудностей быта, заброшенных литературных занятий, конечно, и Лев Николаевич, в эпицентре голода воочию увидевший масштабы несчастья: «Бедствие здесь большое и всё растет, а помощь увеличивается в меньшей прогрессии, чем бедствие, и потому, раз попавши в это положение, невозможно, не могу отстраниться». А попавши, энергично стал вносить ясность и устанавливать порядок в довольно-таки безалаберно и сумбурно организованное дело помощи голодающим, вскоре с удовлетворением и гордостью записывая в дневнике: «Здесь работа идет большая. Загорается и в других местах России». Он и сам никогда не жаловался и не унывал, и помощников своих, несколько подавленных, старался подбодрить: «Смотрите же не унывайте, милые друзья. Я сам всё собираюсь унывать и всё бодрюсь». И ему пришлось по душе сравнение работы в гуще голодающих товарища по 4-му севастопольскому бастиону Николая Петровича Протопопова (еще один «воскреситель») с военной страдой: «Говорят, что в Петербурге не верят серьезности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство, подобное тому, которое было в Севастополе».
Вера Величкина, молоденькая курсистка-медичка, запомнившаяся Илье Львовичу маленьким и беспомощным, непрактичным ребенком с огромной банкой монпансье под мышкой, близко сошедшаяся с Марией Львовной, доверявшей ей свои сердечные тайны, наивная, но наблюдательная и бесстрашная (позднее она станет женой секретаря Ленина Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича), в книге «В голодный год с Львом Толстым» так описывала рабочий день писателя в Бегичевке:
«Каждое утро вставали мы в седьмом часу, так как передняя была уже битком набита народом. Если мы немножко просыпали, то Лев Николаевич, проходя по коридору, стучал нам в двери. Утро работали мы вместе в передней, разбирая просьбы, нужды собравшегося народа. Затем кто-нибудь один оставался дома, а остальные разъезжались по окрестным деревням, всегда посоветовавшись раньше со Львом Николаевичем. Он неизменно был в курсе дела и всегда помнил каждую мелочь, куда и зачем нужно было ехать. Но занятие с народом в передней его всегда несколько расстраивало и мешало его литературным занятиям; и мы, по возможности, старались предупредить его приход, чтобы он мог поработать утром за письменным столом. В такие дни он чувствовал себя гораздо лучше, спокойнее. Но это не всегда удавалось, так как вставал он очень рано и не мог видеть, чтобы народ дожидался».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});