Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все миражи отмелькали один за другим. Замедлился даже ход времени.
Разговоры с преуспевающим Бахаревым ничего изменить не могли. «Юра — мой наследник! Мое будущее», — твердил он. Жажда обессмертить себя, как и чувствовать сына ежечасно своим, сделали свое дело: душа мальчика принадлежала ему, им.
— Ребенок должен закончить школу в привычной для него обстановке, поступить в институт, — говорил Бахарев. — Вы что, считаете, что можете дать ему больше, чем я?
— Да! Да! Да! Считаю: да. Я — мать!
— А я — отец. Надо свыкнуться с тем, что поправить уже ничего нельзя.
«Свыкнуться»! «Поправить ничего нельзя»!
Когда-то один общий знакомый сказал: «Филипп на Севере ждал и хотел, чтобы вы подали в суд». Я посмотрела на него, как на сумасшедшего, хитроушлого человека: «Хотел?» «Да! Сына могли бы присудить вам. Это дало бы ему возможность развязаться с Верой, как бы не по собственной инициативе», — объяснил он.
Указав сейчас глазами на Веру Петровну, Бахарев не постеснялся пожалеть себя, сокрушенно заявив:
— Вы же видите, с кем прожита моя жизнь…
В заявлении, написанном позже в партийные инстанции, Бахарев также отрекся и от меня, от всего, что было со мной связано, назвав прошлое «случайной связью».
Когда я уходила из дома, Бахарев встал:
— Я пойду вас провожу.
Какая-то припрятанная для меня милость? Но в его путаных человеческих потемках нашлось такое, чего нельзя было объяснить иначе, чем деградацией:
— Вы хотя бы понимаете, почему я в «тех» метриках всюду указал днем рождения сына… надцатое число? Как? Не понимаете? Ведь это день и месяц нашей первой с вами встречи тогда, на «Светике», — «утешил» он чудовищной пошлостью.
В системе нравственных координат этого человека я была запечатленной примышленным днем рождения в фальшивых метриках сына.
В ответ на письма, посылки, телеграммы детская рука сына не вывела ни единого слова. Отвечали Бахаревы. В два голоса перебивая друг друга, они сообщали, как мои письма раздражают Юру, что он наотрез отказывается на них отвечать.
По исковому заявлению прокурора города о непризнании фальшивых метрик суд вынес определение: «Признать свидетельство о рождении недействительным».
Дело было возбуждено не мной. Прокурором. Документы, определение суда — внятное тому свидетельство. Но при каждом удобном случае Бахаревы или приращивали, или подогревали в сознании сына превратное обо мне представление. «Несколько дней назад принесли извещение от прокурора, чтобы явиться к нему для разбора жалобы, — писала Вера Петровна. — Юра увидел это извещение и сказал: „Это Т. В. написала прокурору“, — и нахмурил лицо».
Умалчиванием, клеветой, другими способами не только уважительное, а какое бы то ни было представление обо мне в душе сына было затоптано.
Пробиться к сыну я не смогла. Все попытки терпели крах. Не смогла! «Свыкнуться» с его утратой — тем более. Ездила в город, где он жил. Наблюдала за взрослеющим сыном издали.
Я тосковала по сыну. Неизбывно. Периодически лишалась сна. Неделями не спала вообще: «За что? За что?» Отвозили в психоневрологическую клинику. Клиника не помогала. Компетентных врачей для подобных недугов не существовало.
Все происшедшее с сыном — единственная в жизни боль, которую я ни во что иное претворить не смогла.
Бахарев умер.
— Отец оставил застенографированные дневники, — сказал при одной из встреч сын.
— Ты их расшифровываешь?
— Да. Хотя это не просто. Он пользовался старым, двадцатых годов ключом.
— И пока ты их не расшифруешь, не успокоишься? Верно?
— Да.
Не знаю, что доверил Бахарев дневникам, какую свою открыл в них «истину». Мне это неинтересно. Но сына переполнял ненасытный интерес к фигуре отца. И не интересовало ничего, относящееся ко мне. Верность воспитавшей его Вере Петровне оставила сердце сына неразменным.
— Вы их не любите?! — то ли утверждая, то ли спрашивая, обратился он как-то ко мне.
— Они отняли у меня сына!
История эта «Эпилогу» не подлежит. Она еще не завершена. Еще — живая. Возможно, все определится тогда, когда оборвется моя жизнь. А сейчас верую: меня поймут, почему я не касаюсь того ломкого и хрупкого, что так нерешительно, так едва пыталось пробиться к жизни в последующие годы.
КОММЕНТАРИЙВ качестве комментария к главе привожу только одно письмо из многих, написанных друзьями в 1957 году в адрес суда, письмо Веры Николаевны Саранцевой (другом по камере фрунзенской тюрьмы). Привожу как попытку увидеть в случившемся не столько личную беду, сколько преступление режима.
«Уважаемые товарищи судьи! Я знаю Тамару Владиславовну (Владимировну) Петкевич с 1943 года — немного по Киргизскому медицинскому институту, где она училась, а я работала, а затем по так называемой внутренней тюрьме НКВД в г. Фрунзе, куда в том же году мы обе были посажены по ложным обвинениям в антисоветской агитации и где стали друзьями на всю жизнь.
Вы, конечно, знаете, что тюрьма унижает и калечит человека, особенно тогда, когда в нем намеренно стараются вытравить все — и волю, и мысль, и способность протеста, и физическую сопротивляемость организма. Мне пришлось испытать все это сравнительно немного, так как дело в отношении меня было прекращено за отсутствием состава преступления, и я вскоре вышла на свободу. Тамара же полностью отбыла свой срок заключения — все семь лет, которые ей были „пожалованы“ судом неизвестно за какие грехи, — и только теперь наконец получила полную реабилитацию.
За эти семь лет да и после она перенесла столько физических и моральных страданий, что просто удивительно, сколько же, действительно, может человек пережить. Начать с того, что она еще до своего заключения потеряла почти всех своих близких — отца, мать, младшую сестренку. Муж — они только недавно поженились — был арестован вместе с нею и тоже фактически умер для нее. Представьте себе молодую, 23-летнюю, прекрасную во всех отношениях женщину, брошенную в одну камеру с бандитами, преступниками, человеческими отбросами всякого рода. Ее внешняя красота и привлекательность создавали для нее в тюрьме только лишние трудности, становились предметом наглых домогательств со стороны разных подлецов.
И вот в этой тяжелейшей обстановке, в холоде и грязи, в непосильной работе, во всей той гнусной атмосфере, которая была типична для бериевских лагерей, больная, оторванная от всего, что было дорого ее сердцу, лишенная возможности учиться и заниматься разумной творческой деятельностью, Тамара не сломалась и не утратила ни одного из своих великолепных человеческих качеств — ни редкого ума, ни душевной теплоты и нежности, ни стойкости, ни честности, ни личного достоинства и уважения к достоинству других. Наоборот, как всякий сильный духом человек, она как бы выросла в аду всех этих испытаний, стала еще более твердой, можно сказать, выучилась героизму.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});