Вечный зов. Том II - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна плакала, когда слушала по радио эту песню, и думала, что он, Димка, написал всё это о ней, о её нескладной и горемычной судьбе. Нет, он никогда не расспрашивал никаких подробностей о её жизни, о её далёких-далёких теперь отношениях с Фёдором, с Иваном. «Но ведь написал, написал, что моя любовь жила около, я любимого синеокого всегда ждала. Это же он, Иван… Глаза у него не синие, а серые, но это он. И ждала… Сама о том не думала, а было так. Но пришёл другой, всё растоптал, раздавил своими безжалостными сапожищами всю молодость и всю жизнь, которая снова уж не начнётся, не повторится. Вот какая долюшка моя… О том и предупреждал когда-то давным-давно этот… изверг (отца своего Анна даже в мыслях никогда не могла назвать отцом). Установят, мол, предупреждал он, эту новую жизнь, которую ты человеческой называешь, за которую ты со своими партизанами бьёшься, а тебя в эту жизнь и не пустят, рано или поздно припомнят, чья ты дочь…»
Но эти горькие раздумья были обычно недолгими. Никто и никогда не припоминал, думала она потом, чья она дочь. Жизнь была тяжкая и не сладкая, это верно, да не потому, что она дочь бывшего богатея Кафтанова, а потому, что встретилось на пути это исчадие ада — Фёдор. Из одного гнезда, а разные птенцы. Коршуном оказался. А ей орлом представлялся. Господи, какие девки в молодости глупые все! Но как ни тяжкой судьба её оказалась, а ведь не выбросил её никто из этой новой жизни, даже Фёдором никто не попрекает. Нет, и жизнь она прожила не напрасно и не бесплодно, и сыновей вырастила, каких надо. Старший, Семён, дрался с фашистами без страха, медалью и орденом Ленина награждён, награды эти переслали Наталье, жене его. Погиб Сёмушка где-то, сложил голову за землю свою. Он сложил, а младший, Андрей, — офицер Советской Армии, уже старший лейтенант, теперь стоит на её защите. А сын средний, Дмитрий, рассказывает людям, какая она красивая и привольная, земля эта, за которую пали где-то Семён и многие-многие тысячи таких, как он, молодых и весёлых, вошедших бы сейчас в самую силу, нарожавших детей.
Да ведь она, Анна, счастливая, счастливая!
И она брала книжки сына, которых накопилось у неё уже с полдюжины, перелистывала их, останавливала свой взгляд на строчках и четверостишиях, особенно её чем-то поразивших.
Анна знала, что среднему её сыну живётся не так-то уж и легко там, в Москве, что в газетах и журналах его частенько поругивают за какую-то однозначность, монотонность, патриархальщину в его стихах, за серость и какой-то «квасной патриотизм». Где эта серость и однозначность, она не понимала, почему добрые, идущие от самого сердца слова сына о родной земле называют «квасным патриотизмом», уразуметь не могла. «Стихи — дело не простое, — думала с грустью иногда она. — Может, я в них ничего и не понимаю, а пишут про Димку, про то, что он сочиняет, люди умные, им виднее…»
Об этом самом «квасном патриотизме» очень сердито писали в одной газете, когда Дмитрий напечатал такое стихотворение:
Какой неведомый покойМне душу опечалитИ в край неведомо какойПечаль моя отчалит?
И вновь я обретуДо слёзРодную с детства волюУ жёлтой заводи берёз,Что задремала в поле.
Печаль последнего шмеля,Прощальный крик гусиныйВсем существом поймёт земля,В печали обессилев.
Меня,Частицу той земли,Что Русью величают,Легко заденут журавлиКрылом своей печали.
И я, как в позабытый сон,Стремясь поспеть за клином,Легко уйду за горизонт,Что журавли раздвинут.
Мне будет грустно и легко,Песчинки слов роняя,Лететь куда-то далеко,На вожака равняясь.
Но вдруг пойму я,НеспростаПод сердцем боль почуя,Что бесконечна высотаИ даль,Куда лечу я.Что я могуРодную речьЗабыть, усвоив птичью,Могу без визы пересечь
Любое пограничье.Куда я — там?Зачем я — там?Без Родины — куда я?Всё ниже, нижеВысота,Всё выше, вышеСтая.
И вот земля,Моя земля,Родная,Под ногами.Шумят осины, шевеляКостров осенних пламя.
И я гляжу в родную дальЛегкоИ виновато…И больше не зовёт печальЗа горизонт покатый.
— Чего же хочет этот критик? — спросил Кружилин, придя к ним с газетой, где была напечатана ругательная статья. — Ведь так можно всякий талант убить.
— Ну, положим… — возразил Дмитрий. — Настоящий талант никогда и никому ещё убить не удавалось. Можно убить поэта, но талант его — никогда.
Кружилин долгое время молчал, перечитывал какие-то строчки из статьи, снова молчал.
— Да… — шевельнулся он наконец, кивнул на газету: — Такие вот критики, видимо, много тебе неприятностей доставляют.
— Бывает, — согласился Дмитрий с усмешкой. — Но я к занятиям таких критиков отношусь равнодушно, Поликарп Матвеевич. Ещё Маркс говорил, что только из спокойствия могут возникнуть великие и прекрасные дела, оно — та почва, на которой только и произрастают зрелые плоды.
— Зрелые? — поднял голову Кружилин.
Дмитрий усмехнулся.
— Мои стихи, может, и несовершенны, я не спорю. Но они честные, в них есть настоящая, истинная художественная искорка. Недавно я прочитал у французского композитора Берлиоза слова, которые меня поразили. Истинный художник, говорил Берлиоз, не должен рассчитывать на скорое признание, потому что слишком много вокруг него удобных для славы посредственностей… Увы, Поликарп Матвеевич, что-то подобное нередко происходит и у нас, в нашей литературе. И здесь подобные критики делают своё дело.
— Вот оно как! — невольно вырвалось у Кружилина.
— Да чему вы удивляетесь?! Вы лучше меня знаете, что борьба идёт и будет всегда идти во всех сферах человеческого бытия. Поскольку жизнь, как совершенно точно определяет марксистско-ленинская наука, есть единство и борьба противоположностей.
В середине апреля, как обычно, вскрылась Громотуха, и Дмитрий весь день смотрел на ледоход, на освободившиеся от ледяных оков могучие воды, которые легко и свободно несли на себе большие обломки крепкого зимнего панциря, уносили их вдаль, за Звенигору. Вернулся поздно, поужинал.
— Ты ложись, мама, а я поработаю немного, — сказал Дмитрий как всегда.
Она легла, а он всю ночь сидел на кухоньке, писал, шелестел исписанными листами, часто рвал их и бросал под стол. Утром Анна всегда выгребала их оттуда.
Выгребла она их и на рассвете шестнадцатого апреля, когда запылала весело печь, бережно взяла с кухонного стола один из двух листков, исписанных мелким почерком сына, стала их рассматривать. За ночь он написал целых два стихотворения.
Одним из них было очередное письмо к Галине. Дмитрий писал в нём:
Ты знаешь, дорогая,Каждый вечер,Пока ещё не выпала роса,Мне солнце опускается на плечиИ в путь зовёт —За дальние леса.Я знаю,Что за дальними лесами,За синими морями, далеко,Есть женщины с нездешними глазами,Но мнеС тобою рядом быть легко.Известно мне,Что за морями где-тоЕсть в райских кущах чудо-города,В них много блеска и чужого света,Но я туда не рвался никогда.Моя душа — в душе берёзы белой,Её заморским светом не согреть.И память,Что Россией заболела,Не вытравить из сердца, не стереть.Я болен этой памятью навеки.А солнцу что!Ему-то всё равно,Чьи океаны,Чьи моря и реки…Великое, оно на всех одно…Что значу яВ сравнении с великимСветилом всех народов и веков,Когда мне дорог запах повилики,И дым костра,И тени от стогов,Когда молчат покинуто берёзы,Как будто слыша стуки топора.В такие ночи вызревают грозы.Ты спи, родная, спать давно пора…А я не сплю,А я бреду бессонноПо некогда исхоженной тропеНа грани тени и на грани солнца,Принадлежа РоссииИ тебе.
Прочитав это, Анна смахнула слезу и подумала не о той маленькой Ганке, которая появилась в их доме в первые месяцы войны, и не о той, которая уехала с матерью, Марьей Фирсовной, перед самой победой, а о какой-то незнакомой, злой и бессердечной женщине, которая так мучает её сына. Та, Ганка, не смогла бы выдержать, у неё было доброе сердце, она приехала бы давно. А эта… Ну, и эта приедет! — вдруг что-то переместилось, изменилось в Анне. Он, Димка, правильно говорит — она приедет, не сможет она ни с кем жить, кроме её сына, бросит того, своего…