На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Свободной? Все-таки нет, папа! Или по крайней мере не совсем! — протестовала фрау Штраус, младшая урожденная Граб, кокетливо жалуясь. — Моя свобода оставляла желать лучшего. Ты забыл, что я испытала. Разве мне можно было охотиться? Нет! Даже верховую езду мне временами запрещали…»
Клянусь, это были ее слова! Были нюрнбергские процессы; был Освенцим; состоялась беспримерная бойня; подлейшая правительственная система мировой истории низвела евреев до дичи, на которую разрешена охота. Все это известно. А невестка композитора Рихарда Штрауса жалуется, так как она не могла охотиться. Временами ей даже отказывали в верховой езде.
Я подумал, что пора заканчивать возмутительный разговор.
«Вы уже уходите?» Маэстро и урожденная Граб охотно оставили бы нас на обед. Я отказался. Курт объяснил, что он тоже условился в городе, однако все же не мог не попросить у господина Штрауса фотографию с подписью. «Конечно же! С удовольствием!» Старик сиял. И обратился ко мне: «Вы тоже желаете карточку?»
«Благодарю. Я не коллекционер».
Мой ответ должен был прозвучать холодно как лед. Седые брови приподнялись выше, чем когда-либо, скорее озадаченно, чем уязвленно. Потом последовало пожатие плечами, снисходительная улыбка. Эти американцы! Известно же, как они чванливы и вульгарны. Пренебречь автографом маэстро! Такой вот придурочный. «Янки» знать ничего не знает, кроме боксеров и «movie stars»[407]…
А теперь действительно конец! Я адресую это безобразно разбухшее письмо в Нью-Йорк, где Вы — согласно последнему письму Милейн — празднуете день рождения. Будь добр, обними за меня фрау мать и фрау сестру; естественно, записанные здесь байки предназначены для этих обеих любимых. С Вами ли Бруно и Лизль? Старые друзья не должны отсутствовать при столь высокообязательном случае. Если же они остались в Калифорнии, то Вы, конечно, говорите с ними по телефону. Передай им, пожалуйста, мой привет! Между прочим, я намереваюсь скоро послать им подробный «Немецкий отчет». Причем у меня выпало из памяти, что следующее мое письмо, вероятно, будет вовсе не из Германии, а из Чехословакии. Я еду завтра в Прагу, непродолжительная командировка.
М-с Лизль Франк Беверли-Хиллз (Калифорния)
Париж,
30. VI.1945
Мою телеграмму Ты получила. Таким образом, я могу лишь повторить то, что уже попытался недавно, в первом испуге и в первой боли, сказать: смерть Бруно для меня означает горькую утрату. Я его очень любил, Ты знаешь это. Мне будет недоставать его, нам всем будет его недоставать, мы все стали беднее. Эту теплую богатую человечность, эту интеллектуальную honne-têté[408], эту верность, это великодушие, эту изысканную улыбку при таком знании самых темных и тяжелых вещей — где мы найдем это снова? Подобное становится все реже. Прекрасные свойства, которые встречались в щекотливо всесторонней и тем не менее столь славно сбалансированной натуре Бруно, они, кажется, грубому поколению, теперь подрастающему, вряд ли известны даже по названию…
Именно благороднейшие и лучшие, кажется, предрасположены сейчас уходить от нас — или их отзывает некая инстанция, которая к нам не может благоволить?
Я знаю, что для Тебя сейчас не существует никакого утешения. Но разве все же не имеет — сама по себе и именно для Тебя — нечто примиряющее мысль, что его последний час был свободен от мучений? Умереть во сне, с расслабленными чертами, без борьбы и судорог — это так хорошо подходит для этой благовоспитанной, осененной, несмотря ни на что, счастьем индивидуальности. То, что предшествовало горю и переносилось с гражданским мужеством, мы знаем или можем по крайней мере догадываться. Однако просветленно расслабленное выражение лица остается характерным.
Поклонись, пожалуйста, от меня своей дорогой маме Фрици. И прими всю чувствующую и сочувствующую дружбу
Твоего.
Мисс Еве Герман Санта-Моника (Калифорния)
Париж,
1. VII.1945
Я не знаю точно, насколько близок был Тебе Бруно Франк и видела ли Ты его в эти последние недели или дни. Если можешь, напиши хоть слово. Мои на востоке; я узнал лишь самое скудное и не хотел бы мучить вопросами бедную Лизль. Кто выступал у его гроба? Не планируете ли Вы траурное торжество? Могу ли я чем-то помочь отсюда, послать пару страниц, которые зачитают?
Наши друзья уходят, один за другим, и нет конца прощанию.
Аннемари, например, дорогое «швейцарское дитя»…
Ты же знаешь, что и она удалилась: к сожалению, не без судорог и мук. Это была авария с велосипедом, как мне сейчас сообщают. Да, заурядный велосипед понес ее, как дикий конь. В Энгадине очень крутые улицы со множеством поворотов — и вот это случилось. Упрямое перевозочное средство швырнуло наше швейцарское дитя о швейцарское дерево, отчего ее голова — ее прекрасная милая голова, «son beau visage d’ange in consdable»[409], — ужасно пострадала. Умерла она не сразу, но прожила еще неделю в тяжелом состоянии. Ужасно выпавшее мученичество, назначенное жутко непостижимой инстанцией! Как будто недостаточно жестоко затяжной агонии на полях сражений, в лагерях уничтожения и подвалах пыток!
Чуть ли не каждый день, который я провожу в этой растерзанной и разодранной послевоенной Европе, поражает меня новым ужасающим известием. Или ужасы настолько в порядке вещей, что их больше нельзя назвать поразительными? Из Амстердама, к примеру, я узнаю, что мой друг Вальтер Ландауэр, издатель, попал немцам в руки и был замучен до смерти. Он тоже принадлежал к добрым и благородным. И так нищаем мы и становимся все беднее.
Благородным и добрым на свой лукавый лад был также и голландец Эмануэль Кверидо, жизнерадостное старое дитя с проницательно синими капитанскими глазами и широкой ухмылкой. Они его вместе с супругой депортировали в Польшу. Седая пара — оба уже за семьдесят — погибли там: не будем спрашивать как…
Одной девушке, с которой я дружил в Оденвальдской школе, они отсекли голову. Ода Шотмюллер звали ее, художница и график причудливо своевольной фантазии. С «расовой» точки зрения она была безупречной, но в остальном подозрительна. Она ненавидела режим и боролась с ним, в самой Германии; и это произошло. Поэтому ей отрубили голову — топором. Моя подруга Ода была национал-социалистами обезглавлена.
Казнена также моя подруга Криста Хатвани-Винслоу (Ты ведь знаешь ее?); эта — французским «résistance». В ее доме на Ривьере якобы укрывались немецкие офицеры. Таким образом, потом был устроен процесс, очень короткий процесс, закончившийся по приговору военно-полевого суда расстрелом. Было ли это несправедливо? Может быть; ибо к нацистам наша Криста, конечно, не питала симпатии. Но она, наверное, была уж слишком широкой и безоглядной, слишком терпимой, терпимой до расхлябанности. Если уж не питаешь симпатии к нацистам, будь добр избегать общения с нацистскими офицерами, да особенно еще и в оккупированной, почти освобожденной стране. Угнетенные не понимают шуток, когда приходит их час. Несмотря на это, мне жаль нашу Кристу, славную старушку. Мне решительно ее жаль.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});