Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается печи Навуходоносора, то я не желаю сажать Россию ни в какую печь. Но в случае эмпирического осуществления апокалиптической программы Мережковского дело не обойдется без «огненной печи». Недаром «белое каление в мистике дает красное каление в политике». А последнее неизбежно даст «белое каление» уже снова и в «политике».
И со «сковороды» таким порядком мы попадем в целое пекло или даже в последовательные пекла разных степеней каления.
Основная ошибка Мережковского заключается в том, что он ведет спор сразу в двух плоскостях: в плоскости конечных философских вопросов и в плоскости текущей политики, в плоскости «Бога — Зверя» и в плоскости… г-на Столыпина. Большинству читателей Мережковского доступна и интересна только вторая плоскость. Апокалиптические чаяния и предвидения Мережковского для этих читателей только эмпирический, практически-политический смысл и «вкушаются» ими только с этой точки зрения (см. разные «Свободные Мысли» и т. п.). Но эмпирическое осуществление какой бы то ни было революции только отодвигает во времени, а не устраняет те политические и культурные проблемы, которые я выдвинул в своей статье.
Проблема «Великой России» станет в известном смысле еще несомненнее и резче перед сознанием русской нации, когда исчезает политическая злоба текущего дня.
Спор мой с Мережковским ведется, конечно, не об «его превосходительстве», а об «отечестве», не о г-не Столыпине, а о русском государстве. Кстати, формула «Великая Россия» взята в моей статье из речи г-на Столыпина, но если она откуда-нибудь мною действительно заимствована, как лозунг, то вовсе не из этой речи, а из книги англичанина Сили «Расширение Англии», изданной еще в 1903 г. в русском переводе по моей инициативе.[204] Эти классические лекции кембриджского профессора — историческое евангелие английского империализма — оказали на родине автора огромное влияние на умы. У нас они — в эпоху успеха разной макулатуры и полумакулатуры — залежались в книжном складе издательства, и даже в переводе известны только немногим специалистам…
Но, если спор идет не о начальстве текущего дня, не о министре внутренних дел, а о русском государстве и, в конечном счете, о государстве вообще, то кто же из нас «максималист»? Тот ли, кто, как Мережковский, в государстве видит «Зверя», или тот, для кого, как для меня, государство есть великая культурная сила, в борьбе за которую, средствами которой нация упорным, дисциплинированным трудом подымается с одной ступени исторического бытия на другую?
Ю. ТЕРАПИАНО
ВСТРЕЧИ[205]
Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ«Мережковского хоронили сегодня (10-го, среда)», — писал мне в Медон из Парижа поэт Юрий Мандельштам, погибший потом в немецком концентрационном лагере. — «Благодаря заметке в „Пари Суар“ на Дарю (русская церковь на улице Дарю) было… человек сорок, всё больше „старшие“. Из наших — Фельзен, Ставров, Ладинский, Мамченко, Берберова. „Пышная“ обстановка — служил Евлогий со всем причтом — при почти пустой церкви. Впечатление жуткое. З. Н. (Гиппиус) — окаменелая совсем. Многие люди — совершенно изможденные: Семенов, Сперанский. Впечатление, что дышат на ладан. Речь — именно не проповедь, а речь Евлогия: „Великий писатель, у которого были разногласия с Церковью, но он искал и т. д.“. Потом М. повезли в Сент-Женевьев (русское кладбище под Парижем) — никто не мог поехать на кладбище…».
Привожу полностью этот документ эпохи, характеризующий нашу тогдашнюю жизнь. В1941 году, в голодном Париже, оккупированном немцами, во время необыкновенно холодной зимы, когда в России бои шли под самой Москвой, русские литературные круги были разобщены и подавлены заботами материальной жизни. Русских газет в Париже тогда не было. О событиях в эмигрантской жизни узнавали случайно, от знакомых, изредка — из французских газет, часто с большим опозданием. Смерть Мережковского в другой обстановке вызвала бы иное отношение и со стороны русских и со стороны французов, среди которых у Мережковского было много почитателей.
Теперь, десять лет спустя после его смерти, я хочу вспомнить Мережковского как человека и как писателя. Мережковские — т. е. Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна Гиппиус — о них невольно вспоминаешь всегда вместе, оставили после себя в Париже пустоту — не только в замкнутом кругу посетителей их «воскресений», по преимуществу писателей «зарубежного поколения», но и в более широких кругах, посещавших собрания «Зеленой Лампы», мне до сих пор часто приходится слышать разговоры о Мережковских.
Следует отметить, однако, что для большинства своих читателей и для аудитории «Зеленой Лампы» Мережковский был совсем не тем, кем он хотел быть в эмиграции. Внимание и интерес публики относились к Мережковскому — знаменитому писателю, автору всем известных еще в России исторических романов и критических произведений, тогда как Мережковский ощущал себя вождем сторонников метафизического добра, ведущих активную борьбу с предельным метафизическим злом — с большевизмом, и призывал к этому всех — и русских и французов. В некоторых французских кругах, интересующихся духовными вопросами и метафизикой, Мережковскому удалось найти союзников и последователей, русские же слушатели, в большинстве, оставались к его проповеди равнодушными. Брали в Тургеневской библиотеке и перечитывали «Леонардо да Винчи» и другие его прежние книги, с удовольствием слушали его действительно блестящие выступления в «Зеленой Лампе», но к книгам, написанным Мережковским в эмиграции, — к «Тайне Трех», к «Атлантиде», к «Иисусу Неизвестному» и к «Ликам святых» относились даже с некоторой опаской — «Бог знает что стал писать на старости лет, непонятно!»
Для среднего эмигрантского уровня Мережковский, конечно, был слишком труден и слишком тревожен. Он жил и мыслил в области отвлеченнейших метафизических концепций, и то, что ему казалось самым насущным, самым интересным, — «раскрытие в человечестве Третьего завета Духа, взлет „по вертикали“ из царства необходимости в царство свободы, наступление эсхатолического момента, в котором исчезнет дурная бесконечность истории — „плоскость“, и предшествующая эсхатологии борьба антиномии Добра и Зла в мире, в наши дни совершающаяся», — все эти «главные» вопросы требовали не только большого культурного и образовательного уровня, но и специального интереса к ним, специального личного склада души, личной взволнованности, — чего у большинства читателей, у слушателей вовсе не было.
Становилось порой даже обидно за Мережковского, когда он с увлечением ухватывался за малейший намек на понимание в первом встречном и, со свойственной ему щедростью в раздавании «титулов», возглашал публично, что такой-то говорит, как Тертуллиан или как Лютер.
Многие упрекали Мережковского за это и считали подобные выпады только эстрадным, заранее рассчитанным на эффект, приемом. Какая-то доля правды в таких упреках конечно была, но все-таки одними эффектами Мережковский не исчерпывался. С таким же напором, с такой же энергией, он спорил и у себя дома на «воскресениях», хотя заранее знал, что тут уж никакой рассчитанный прием не встретит доверия, что Зинаида Николаевна, в случае надобности, не станет его поддерживать, и что аудитория, в большинстве, будет не на его стороне.
Столь же искренне, мне кажется, во время первой своей поездки в Италию, Мережковский увлекся Муссолини, вообразив, что нашел выполнителя для своих метафизических планов, и столь же искренне, после второй поездки, он в Муссолини разочаровался: «Думал, что Муссолини способен стать воплощением Духа Земли, а он — обыкновенный политик, пошляк», — так резюмировал свое разочарование Мережковский на первом же «воскресении», после второго возвращения из Италии.
Странный и ненужный для большинства, Мережковский существовал для эмиграции не своим настоящим, а прошлым творчеством. Настроение большинства эмигрантов, только что переживших первую войну и революцию, ему совсем не соответствовало. Писатели говорившие о прошлом, охранявшие «прежние литературные традиции», создававшие «культурные ценности», — другие большие писатели так называемого «старшего поколения», имели в эмиграции прочную точку опоры.
Но постановка вопроса о переоценке ценностей, о каком-то личном выборе путей, о личном усилии, о сознательном участии человека в борьбе добра и зла путем собственного преображения, и особенно — отрицание традиционных форм и требование «искать Иисуса Неизвестного и христианства будущего, христианства духа», казалось среднему эмигранту странным, своевольным и даже возмутительным делом.
В одной из своих статей в «Новом Русском Слове» Г. В. Адамович очень тонко заметил, что в личности Мережковского было нечто большее, чем то, что ему удалось выразить в его книгах. Именно поэтому умнейшая и очень острая З. Н. Гиппиус в какие-то самые важные моменты пассовала перед Мережковским, уступала ему, — она понимала, «что от некоторых слов его, от некоторых его замечаний или идей чуть ли не кружилась голова, и вовсе не потому, чтобы в них были блеск или остроумие, о, нет, а оттого, что они будто действительно исходили из каких-то недоступных и неведомы другим сфер. Как знать, может быть бездны и тайны были для него в самом деле родной областью, а не только литературным приемом?»