Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Складывая в чемодан пачки писем, я открыла старый, потертый блокнот: «Здравый смысл — это концентрированный опыт прошлого». «Кто ясно мыслит, тот ясно излагает». «Только простые души верят в могущество правды. Единственно ложь сильна и действует на человеческий разум своими прелестями, разнообразием и своим искусством развлекать, хвалить, утешать. Ложь дает человеку бесконечные надежды. Без нее оно погибло бы от отчаяния и скуки…»
«Сколько честолюбия нас гложет на заре наших двадцати лет. Все горизонты земли и все дымы славы малы для нашего желания завоеваний».
Уже не возразишь, не спросишь: «Что, собственно, есть правда? Что — ложь? Как быть с горизонтами земли и дымами „славы“»…
И, главное, как примириться с его уходом из жизни?
Ольга Петровна УлицкаяПосле смерти Александра Осиповича Олюшка прожила двадцать лет.
В одной из прижизненных статей о ней замечено:
«Она располагает к себе сразу, одним поворотом головы, одним взглядом, в котором мудрость, доброта, сердечность. Все больше узнавая Ольгу Петровну, я невольно восхищался ее человечностью… молодым задором, без которого трудно представить этого человека».
Именно одним поворотом головы, одним взглядом она сразу привлекала к себе.
На одной из подаренных мне фотографий она написала: «Не казни ты себя и не мучай, человеческой доли раба!» «Человеческой доли раба» к ней относилось более чем к кому-либо другому. Она всегда жила для кого-то. Не для себя.
Ее способность сострадать любой человеческой беде, равно как и собачьей бездомности, по сути, границ не имела. Она могла привести к себе в дом и накормить любого оборванца, дать ему с собой десятку. Не раз покупала для своих знакомых путевки в санатории.
Отдав свою жизнь Александру Осиповичу, пожертвовав всем, она — человек глубокий и чуткий — и после ухода мужа боялась додумать его судьбу до конца. Для нее это было бы — смертельно, не менее того:
«Мчишься, стоя на месте, как на каком-то безумном эскалаторе. Боишься оглянуться назад, чтоб не потерять равновесие, боишься заглянуть вперед по той же проклятой причине. Так и топчешься на мучительном пятачке своего „сегодня“ — без глубокого днхания, только на поверхностном, минимальном, — писала она. — Спасательная корка? Профилактика? Анестезия? Что-то в этом роде».
«Вот сейчас. Томик, мирным и одиноким воскресным вечером, сидела на кухне, пила чай, что-то читала при этом (чтоб не бродили мысли где попало, хорошо их приковать к книге), потом перешла в комнату, где еще не был включен свет. Это было волшебство. Я попала в другой мир. Тени от еще не опавших листьев — по окнам, по стенам, легкие, колеблющиеся, фонарь за окном — как тонкая вытянутая луна. Комната стала другой, сокровенной, лишенной будничной трезвости. Я подумала: „Вот хорошо бы посидеть на тахте, не зажигая света, пустить „душу под пар“. Пусть поднимется что-то из глубины твое, дорогое“.
И что же я сделала? Сейчас же включила свет. Нельзя. Не могу „остановиться, оглянуться“. Слишком много нахлынет боли. Она парализует. А жить нужно дальше. Прими эту одну из моих минуток, прими, как умеешь понимать и принимать все только ты одна! Обнимаю тебя, сестра моя по жизни! Твоя Ольга».
Сравнивая нас, она писала: «Ты — стремительный поток, рвущийся вперед, а я колодец, где все сковано и спрятано где-то на дне». Я угадывала «скованное и спрятанное», знала ее срывы, страхи, вспышки и любила Олю преданно, всем сердцем. Всегда рвалась к ней и после отъезда из Кишинева.
Дружба с ней, с одной из самых светоносных и прекрасных женщин, встреченных в пути, стала не только убежищем и утешением, но и клеем жизни. Никто не ссудил мне столько тепла, добра и участия, сколько она.
Человеку необходимо, чтобы его любили. Мне нужно было, чтобы верили моей любви, Олюшка подарила мне и это, за что я ей благодарна особо! «Мой самый близкий, самый родной и единственный Том! Писать бы мне тебе и писать нескончаемо. Разве может когда-нибудь кончиться разговор между нами? Даже во времена молчания он продолжается, ведется ежедневно. Детка моя трогательная, спасибо тебе за все. А главное, за твою неизменную любовь, верней которой нет ничего на свете».
Летом 1976 года принесли телеграмму: «Заболела если можешь приезжай Ольга». Оформив отпуск, выехала.
— Операция нужна безотлагательно, — сказали врачи.
Наихудший диагноз торопил. В маленькой послеоперационной палате на двоих поместилась и я, чтобы быть возле Оли.
Осложненный особенностями заболевания послеоперационный период был до крайности тяжел. Оля изо всех сил держалась: «А как Сашеньке было? Помнишь?»
К ночи третьего послеоперационного дня я погасила в палате электрический свет. В больничное, до половины затертое мелом окно бил яркий лунный свет. Оля ровно дышала. Казалось, уснула.
Тихо лежа на койке рядом, я от неожиданности вздрогнула, когда услышала ее голос:
В поле не видно ни зги.Кто-то зовет: «Помоги!»Что я могу?Сам я и беден и мал,Сам я смертельно устал.Как помогу?..
— Чье это, Олик?
— Федора Сологуба. Хорошо?
— Господи, как!..
Я вышла на балкон больничной палаты. Видны были: овраг, лес, холмы. На нижней незамощенной дороге грохотнула телега. Укрытый теплой лунной ночью, в ней, должно быть, ехал угрюмый крестьянин. Рядом Олечкино сердце сводило счеты с болезнью и с поэзией: «…кто-то зовет: „Помоги!“» Откуда рядом с беспомощностью такая нежность и боль за другого человека? Что за пронзительное, неличное чувство живого? И почему эта печаль кажется лучшим и горчайшим из всего, что испытал? Может, так: от перенасыщенности когда-то на зеленом стебле появился цветок, родился аромат и вспыхнуло сверкание в камне?..
Олечка хотела жить. Вскоре ей стало чуть легче. Половина моего отпуска кончилась. Оставшиеся дни я решила приурочить к моменту второй операции. Из Ленинграда звонила ежедневно. Сама Олюшка писала:
«Сердце мое, Томик! Друг и товарищ многих здешних ночей и бесед! Смотрю на пустую койку рядом, и все мне кажется, что ты здесь. Тебя вспоминают здесь все врачи, сестры и нянечки. Ах, Томик, как полно сердце, как много хочется тебе сказать. Почувствуй все, что во мне к тебе, как ты всегда умеешь это чувствовать. Обнимаю тебя, сестра моя Жизнь! Целую тебя».
Я почти верила, что, вопреки пессимистическим прогнозам врачей, она победит недуг. Но на мою телефонную просьбу подойти к палате и позвать ее ответили вдруг: «Там уже никого нет. Вынесли».
Друзьями и сослуживцами по киностудии было сделано все возможное, чтобы прощание с Ольгой Петровной Улицкой стало достойным ее высокой души.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});