Малый заслон - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чтобы клин вбить, надо сначала топором насечку сделать, — заметил Глотов, лукаво щуря глаза.
— Верно. Вот утром-то наши танки и сделали насечку, а теперь клин входит.
— А если, скажем, чурбак не поддаётся? — не унимался повар.
— Ну, немец — это осиновый чурбак.
— А если дрова дубовые, к примеру?
— Ладно: дубовые… Смотри, чтобы каша у тебя не пригорела, будут тогда тебе дубовые…
— Второй клин вбивают, — докончил Глотов, все так же хитровато щуря глаза. — Второй вбивают, рядышком, — ещё раз повторил он и полез смотреть кашу.
Опять обдало пахучим паром сидевших у топки старшину и Ивана Ивановича, и оба вдруг почувствовали, что очень хотят есть.
— Хороша! — крикнул сверху повар. — Можно выгребать угли.
Ухватов аккуратно отодвинул от топки нарубленный хворост, взял толстую проволоку, служившую вместо кочерги, и принялся выгребать мелкие красные уголечки. Они шипели на снегу, гасли, пуская синие струйки дыма. Глотов тем временем наложил в ведра кашу, закрыл их крышками и закутал брезентовыми чехлами.
— Готово! — крикнул он старшине.
— Идём, — отозвался Ухватов.
Забрав четыре неполных ведра с гречневой кашей, старшина и Глотов ушли на батарею. Шофёра дремали в кабинах машин. Силок сидел один возле погасшей топки; лицо его обдувал холодный ветерок, теперь ещё сильней хотелось есть. Он знал, что в котле осталась каша для шофёров, для него и для самого повара со старшиной. Но у старшины был железный закон: сначала накормить огневиков, а потом уже и самим есть, и потому Силок не решался нарушить это строгое правило Ухватова. Он стал прислушиваться к стрельбе — батарея до сих пор ни на минуту не смолкла — и ощущение голода как-то само собой постепенно притупилось. И опять Ивану Ивановичу подумалось, что все-таки можно было бы хотя одну роту танков завернуть с большака на подмогу пехоте, наступавшей на деревню, но никто этого не делал, да и большак вдруг почему-то опустел… Над головой ползли и ползли серые тучи, и, казалось, не день был теперь, а вечер: по-вечернему синел снег, предсумрачной дымкой застилались высоты. Снова вспомнился зимний алтайский вечер, костёр на опушке и у ног — два убитых зайца. Иван Иванович, тогда ещё просто Ваня, смотрел на зайцев, на их мёртвые остекляневшие глаза и темно-розовые носики, и ему было жаль эти маленькие существа. Жили они и жили, бегали по полям, а он пришёл и убил. Но когда потом шагал по селу с этими двумя зайцами за поясом, чувствовал гордость охотника. Особенно, когда встретилась Феня и поздравила его с удачной охотой. У Фени горели щеки от мороза и глаза светились синими искорками. Такой он запомнил Феню, и теперь её лицо, вдруг возникшее в воображении, заслонило собой и алтайскую тайгу, и затухающий костёр, и убитых зайцев. «Чего-то долго нет от неё писем», — подумал Силок. На душе сразу стало грустно и тревожно. Он достал из кармана скомканную тетрадку и, пристроившись на ящике, начал писать письмо. А тучи все бежали по небу и, разрывая их, ревели моторы штурмовиков…
Ухватов и Глотов пришли на батарею в самый разгар боя. Рубкин, вспотевший и красный, хриплым голосом выкрикивал команды; орудия приседали, как кошки перед прыжком, выбрасывая огненные комки, и длинные стволы их медленно накатывались на прежнее место.
Старшина доложил Рубкину, что обед прибыл.
— Начинай кормить людей, поочерёдно, по одному человеку от орудия!..
Подошли первые трое. Среди них был ефрейтор Марич. Он горбился, пряжка сбилась набок, с густых чёрных бровей и орлиного, пригнутого к верхней губе носа стекали крупные капли пота. За ночь перед прорывом ефрейтор так изменился — осунулся и похудел, что, казалось, только что встал с постели после тяжёлой болезни; словно румянец никогда не покрывал его щеки — они были синевато-бледными, а под глазами обозначились тёмные круги. Всего лишь два дня назад, в Озёрном, ефрейтор выглядел молодцом, когда подстригал солдат, а сейчас от его бравого вида не осталось и следа. Это сразу же заметил старшина и подумал: «Тяжело?.. Ничего, обвыкнешься…» Но несмотря на свой жалкий вид, Марич был весел, улыбался, и за тонкими бесцветными губами виднелись крупные белые зубы. Он действительно начинал «обвыкаться»: идёт бой, и его, ефрейтора Марича, ещё не задели ни пуля, ни осколки, он жив, и орудие, к которому он подносит снаряды, непрерывно стреляет по врагу. Эти несколько часов Иосиф жил словно не своей жизнью, не чувствовал ни страха, ни трусости, видел вокруг потные лица солдат, слышал подбадривающий окрик заряжающего и торопливо бегал от зарядного ящика к орудию, сам удивляясь, как это у него получается все быстро и ловко. Однажды, почти перед самой войной, Марич вместе с сослуживцами поехал в колхоз на хлебоуборку. Его поставили возле молотилки подавать в барабан снопы. В нос и глаза набивалась пыль, ныла спина, а барабанщик все кричал: «Давай, давай!..» Молотилка гудела, перед глазами мелькали запылённые лица, и руки словно сами хватали снопы и бросали на полок. Какой-то весёлый ветерок гулял по телу. Этот весёлый ветерок ощущал ефрейтор и теперь, и так же, как предыдущие бойцы, подойдя к повару, протянул котелок и грубовато сказал:
— Клади с добавкой!
Глотов осмотрел котелок и вернул его ефрейтору.
— Чего грязный подаёшь?
На дне котелка лежали мокрые комки насыпавшейся туда земли. Ефрейтор смущённо вымыл котелок снегом, стряхнул его и, не вытирая, снова подал повару:
— Ладно, клади уже!..
Старшина прошёл вдоль орудий, осмотрел зарядные ящики — целы ли? Долго качал головой, разглядывая стёршуюся резину на передках, затем подошёл к командирскому ровику, где связист Горлов принимал команды с наблюдательного пункта. «Прицел… Огонь! Выстрел!..» — то и дело повторял он лейтенанту Рубкину. Рубкин стоял наверху возле ровика и уже громко, как команду, повторял слова связисте, взмахивая рукой и крича: «…Огонь!..» Снег у него под сапогами подтаял, и теперь обозначился на земле чёрный круг. Рядом с Горловым сидела Майя, уткнувшись подбородком в колени.
— А ты чего, санитарка, обедать не идёшь? — наклоняясь над ровиком, спросил старшина.
Майя не шелохнулась. Горлов сделал знак рукой, чтобы не тревожил. Старшина вопросительно вскинул брови.
— Спит, — ответил Горлов в перерыве между командами.
— Спит? Переволновалась. Дите ещё… — и старшина, вздохнув, полез за кисетом.
6
Все, как во сне: и полз под разрывами, и наткнулся на занесённый снегом окоп на холмике, и корректировал огонь батареи. Хорошо было видно, как ложились разрывы позади длинной кирпичной фермы с разбитой крышей, подавляя немецкие миномёты. Сколько времени прошло — час, два или двадцать минут? Наверное, много — не поймёшь. Только когда выпал из рук бинокль, Панкратов вдруг почувствовал, что весь закоченел. Одежда покрылась ледяной коркой, брюки в коленках пристыли к земле, а кончики ног, самые пальцы — словно кто иголками колет, безжалостно и часто-часто.
А в трубке торопливо-тревожно:
— Гнездо, гнездо, почему молчишь? Ранен?
— Нет!
Чтобы хоть как-нибудь продержаться, чтобы унять нестерпимую боль и хоть немного согреть ноги, Панкратов принялся колотить носками сапог о землю; руки он натёр снегом, а потом, вытерев о волосы и погрев их немного своим дыханием, снова взял в руки бинокль. Все это он делал быстро, торопливо и почти машинально, думал только об одном — батарея ждёт, надо корректировать огонь; ждут пехотинцы, залёгшие в снегу и тоже замерзавшие так же, как и он… Когда Панкратов, отдав очередную команду, снова взглянул на занятое немцами село, он не сразу понял, что там произошло. Но вот он заметил, что миномётная батарея, стоявшая в церковной ограде, быстро снималась с позиций и покидала село; покидали село танки, пехота, орудия; люди с факелами бегали по деревне и поджигали дома. «Отходят! Драпают!» Он подумал, что, наверное, и слева, и справа наши войска обходят село, но он успел только крикнуть в трубку:
— Немцы уходят!
На бруствере перед самым лицом взметнулось пламя, чем-то тяжёлым ударило по голове, и сразу — будто из-под ног вырвали землю, а перед глазами завертелись бесконечно многоцветные завитки спирали. И уже — ни радужных завитков, ни падения. Ничего.
Очнулся Панкратов в избе. Шуршат плащ-палатки и шинели. Дымно. На столе горит свеча, но её не видно, потому что заслоняет чья-то широкая спина. Вокруг стола стоят человек шесть. Молчат, курят, кто-то бьёт ладонью о дно бутылки, выбивает пробку. Ворчит:
— Закупорили, сволочи…
— Ну-ка, разрешите мне, товарищ лейтенант!
Просит Опенька. Это он загораживает своей широченной спиной свечу.
— На, пробуй…
— Эх, Мар-руся!..
Удар. Звонкий. И сразу чей-то удивлённый голос:
— Готово!
— Наливай, коньячок, должно быть добрый.
— Что, что, а коньяк у немцев — обижаться не приходится… здорово, черти, живут.