Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказавшись в госпитале, я быстро выяснила, что мне нужна другая операция, но никто даже не обсуждает, что мне её можно сделать — операция была сложная, делали её профессора, а чтобы попасть на консультацию профессора, нужно было наличие заинтересованных взрослых и взятка. Я подняла ор, но мама не желала дискутировать — в вопросах, не касающихся лично её, она доверяла советской медицине как господу богу.
Нет никого просвещённей оперируемых детей, потому что они ужасно боятся. Больничный фольклор передаётся из уст в уста. Новенькие получают опыт соседей по палате, большинство попадает на вторичные операции, приезжает на консультации, пишет письма в палату, в которой он уже никого не знает, и ему отвечают новенькие. Большинство мифологических персонажей реальны, и истории их вопиют: третьей операцией исправляли вторую, пятой — четвёртую. Советская ортопедия находилась на уровне русско-японской войны, а безнаказанность врачей была выше, чем в среднем по стране, — родители, закомплексованные детскими изъянами, прав не качали.
Я безумно боялась операции… Конечно, в четырнадцать лет у меня не было никакой информации о ней, кроме страшилок. Чёрное железное слово «операция» означало одновременно и приговор, и звание после его исполнения. Ребёнка быстро переводили в общую палату, где он проходил тест на мужество, эдакий обряд инициации. Как все дети здесь, я не подозревала, что нормальный человек должен плакать и просить обезболивающее если ему больно.
— Всего-то делов, — сказала лечащая врачиха, дурно пахнущая «Красной Москвой». — Я тебе разрежу голень, наскребу с кости стружку, потом разрежу сустав, зацементирую его этой стружкой, а потом разрежу сухожилие и подкорочу его.
— Но ведь это больно, — меня тошнило от страха.
— Чего там больно? Ты будешь под наркозом, считай, что тебя вообще не будет, — пояснила она и ушла, цокая каблуками.
Туда везли на каталке подземным, длинным, как жизнь, тоннелем. Белая ночная рубашка и жёсткость операционного стола под лопатками. Но соседству мужчина в зелёном потрошит бедро маленькой девочки, кровь льётся ему на бахилы, вокруг кокетничающие и хихикающие сёстры. Я ничего не соображаю от страха, резиновая маска отнимает последний воздух. Слышу шершавый хруст собственной кости, с которой, как у Буратино, снимают стружку. Потом опрокидываюсь во что-то чёрное и бездонное…
Я просыпаюсь в палате в облаке кошмарной боли и луже крови, которая капает сквозь багровый гипс. Операция длилась несколько часов, но кажется, что прошёл месяц. Боль невероятная, даже не вериться, что так бывает. В дырке между двумя уколами наркотика кусаешь губы, всякий глубокий вздох проезжает по телу, как танк. Через три дня начинаешь осматривать новую палату, тут тебя и возвращают в прежнюю, где в тесноте и духоте живёт пятнадцать измученных девочек, где они учатся, едят, ругаются, вяжут, вышивают крестиком, ходят на судно и пишут любовные записки на этаж мальчиков.
В палате для самых маленьких — сорок крошек, загипсованных, обписанных, сопливых и грязных. В корсетах и распорках, они падают с кроватей, дерутся, плачут, переворачивают горшки, просят конфету, а главное, стоят часами, расплющив нос о стеклянную дверь, и ждут, когда придёт мама. Мам пускают раз в месяц, предварительно устроив потёмкинские деревни. Раз в месяц, считают эти ублюдки, достаточно. Вечно пьяный лифтёр дядя Дима за рубль нелегально спускает вниз детей постарше. В кафельном подвале матери кидаются на болезных чад, ласкают, тискают, пихают в рот вкусное, воровски озираясь и смахивая слёзы. Если попался — пропал, ребёнка могут выписать.
Ортопедическое отделение находится в военном госпитале. На процедуры и обследования нас таскают в вотчину жирных дядек в синих пижамах, которые защищали Родину для нашего счастливого детства. Дядьки живут как короли. Их кормят в сто раз лучше. Им показывают каждый день кино, а у нас даже нет телевизора. Родственники сидят у них в палатах целый день, улица им не запрещена. Их лечат, на нас ставят опыты. Они заслужили, мы — наоборот.
Между нашей палатой и палатой мальчиков, этажом ниже, налажена оконная почта на верёвочках. Прелесть эпистолярных романов состоит в том, что лежачие не видятся друг с другом. Ведь встретиться можно было только на процедурах и у телефона-автомата. Я влюбилась в синеглазого брюнета из девятого класса, писала ему умненькие записки, а ответы оказались ещё круче. Изредка видясь издалека, мы делали вид, что это не мы. Перед выпиской он письменно сообщил, что уезжает в другой город, обещает помнить до могилы, но адреса не оставил. Сердце моё было навеки разбито…
В семнадцать лет у меня будет платоническая любовь с шестнадцатилетним сыном известного человека, и он расскажет историю трёхлетнего лежания в госпитале с переломом позвоночника и писания записок за всю палату мальчиков. В том числе и за синеглазого брюнета, ставшего на ноги после тяжёлой спортивной травмы. Тринадцатилетнему «Сирано» в это время давали мало шансов на возвращение в вертикальное положение. Но ненависть к родителям, после развода занятых личной жизнью и обещавших пожизненно сослать его, прикованного к постели, в деревню к бабке на свежий воздух, заставила его встать на ноги.
Прошло время, и лечащая врачиха разрезала мой гипс страшными огромными ножницами, которыми подстригают кусты. Я увидела измученную ногу с чёрными нитками швов и заревела, потому что было страшно на неё встать. Меня назвали избалованной истеричкой. Через неделю в гипсовом, снимающемся на ночь туторе я уже ходила, бегала, прыгала, танцевала.
Итак, я прошла обряд инициации на операционном столе. Была горда собой и вступила в братство «тех, кто вёл себя после этого прилично». Потом, встречаясь на консультациях, мы многозначительно переглядывались. Тогда я не понимала, что это напоминает анекдот про то, как один верблюд встречает другого в пустыне и говорит: «Всё-таки, чтобы там о нас ни говорили, пить-то хочется…»
Глава 6
ЮНОСТЬ
Нога долго оставалась в гипсе, и директор моей прежней школы разрешил мне носить под форму штаны. Так я стала обладательницей моднейших клешей, в разгар борьбы с женскими брюками. Почти не было учителя, который завидев меня, не покрывался алыми пятнами гнева и не начинал сдирать их с меня. Демонстрация гипса и ссылка на директора только возбуждала, меня почти за ухо волокли к директору и, получив подтверждение, почему-то не извинялись, а негодовали ещё больше.
Одноклассники казались совсем маленькими детьми. Они не знали, что такое боль, что такое настоящее унижение и как ему противостоять. Они не умели и не желали пользоваться отпущенными здоровьем и свободой. На фоне больничных и интернатских детей они казались немного дебильными, а интриги их выглядели детсадовскими.