Анатолий Зверев в воспоминаниях современников - Анатолий Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моё первое знакомство с живописью Анатолия Зверева произошло давно. Шёл 1956 год. Родственница моя, она же театральный художник и светская московская дама, пригласила меня зайти с ней вместе к своему приятелю, чтобы посмотреть работы какого-то неизвестного художника, им недавно открытого.
Мы должны были идти с ней не к кому-нибудь, а к Александру Александровичу Румневу.
…Когда мы оказались в его небольшой квартирке, что находилась где-то поблизости от Староконюшенного, постоянное моё ощущение, что Румнев пришёл к нам из XIX века, усилилось. Квартирка напоминала маленький музей той эпохи. Зеркала, канделябры, на стенах миниатюры в бронзовых рамках, старинные книги в кожаных переплётах с золотым тиснением, мебель. Словом, всё. Даже воздух здесь был каким-то особенным, пахло то ли духами, то ли засохшими розами, или ещё чем-то неуловимым, будто прилетевшим сюда из других, более счастливых времён.
Может, и неприлично было так разглядывать комнату, ко всему принюхиваться. Но среди образцового порядка старого холостяка я сразу же с любопытством заметила лежащий на полу у двери, по-видимому в спальню, целый ворох бумажных листов. Листы лежали в беспорядке, многие были скрученными. Бумага — от ватманской до обёрточной и папиросной.
Моё любопытство не ускользнуло от Румнева. Он с учтивой улыбкой заявил, что всё это — шедевры Анатолия Зверева, с которыми он будет рад нас познакомить.
Мы приготовились к просмотру, Румнев предупредил: не надо обращать внимания на то, что работы не зарамлены и не застеклены. Сказал, что не следовало бы их в таком виде показывать, но ему хотелось, потому что все эти работы вскоре уйдут — будут раскуплены.
Он стал раскладывать работы на полу, изящно наклоняясь, каждый раз, если это было нужно, разгибал скрученные листы.
Я знала и любила творчество импрессионистов, была хорошо знакома с прелестными акварелями Фонвизина, имела представление и об авангарде двадцатых годов, — но то, что увидела сейчас, оказалось для меня чем-то совершенно новым, ни на что ранее виденное непохожим, независимым от всех школ.
С каждой новой показываемой Румневым работой мне всё больше и больше начинал нравиться этот неизвестный художник, удивлять и радовать какой-то полной своей свободой. Но моя родственница была сдержанна, она покуривала сигарету, снисходительно поглядывая на всю эту необузданность, раскованность, смелость красок и линий.
Я помалкивала в страхе перед ней, боялась ляпнуть что-нибудь не то, ведь она, как-никак, художница. Мне не хотелось вылезать со своими восторгами, если она так бесстрастно всё это воспринимает. Но когда показ работ дошёл до портрета самого Румнева, я уже не смогла сдержать своих эмоций. С бумаги голубоватым пронзительным взглядом, чуть улыбаясь и всё понимая, смотрел на нас розоволикий вельможа в седых кудрях, в кружевном жабо, в бархате… И даже рука из кружева манжета была изображена на портрете с всегда привораживающей меня сердоликовой геммой!
Акварельный портрет Румнева был удивителен! Он создавал образ, тот самый, который давно сложился во мне. Подумать только, этот молодой художник Зверев выразил вдруг всё то, что я сама всегда ощущала при встречах с Румневым. Выразил с такой лёгкостью и убедительностью его причастность к другому, далёкому и прекрасному времени, веку вельмож и просветителей.
— Это же гениальный художник! — воскликнула я. — Кто он, откуда, сколько ему лет?
Румнев рассказал тогда невесёлую историю о Звереве: недоучка, из бедной и простой семьи (я думала: вот тебе и недоучка, а как сумел постичь образ!), материальное его не волнует, пробивается кое-как, работы свои продаёт за гроши или просто их раздаривает, живёт и рисует, где придётся, дома постоянного нет, скрывается от милиции — его преследуют как тунеядца, приходится ночевать и в подъездах.
Румнев пригласил его поселиться у него, предоставил свой изящный диван красного дерева, но Зверев не стал спать на нём, устроился на полу, не раздеваясь. А потом и вовсе сбежал.
— Нечёсан, небрит, по-моему, и не умывается, — рассказывал Румнев. — Постоянно дурачится, играет на публику… Но талант! Огромный талант!
По-видимому, Румнев узрел это первым.
Рисунки Зверева он показывал своим знакомым в целях продать их и помочь художнику. Румнев утверждал, что каждый такой рисунок в будущем сможет составить капитал своему владельцу.
Но я не думала тогда о будущем, коллекционированием не занималась, денег свободных у меня не было и родственница моя смущала равнодушием к зверевским работам. Мы ушли, не приобретя ни одной.
Шли годы. С именем Зверева я больше не встречалась. Ни выставок его, ни статей, ни заметок в прессе. Забыла о нём.
Геологическая служба забросила меня на Алдан. И там, в якутской тайге, на развале скал при передышке от тяжёлого маршрута в вечной мерзлоте имя его вновь возникло неожиданно в разговоре, и — засияло.
Работ его, естественно, никто мне здесь не показывал. Теперь их заменяли не менее красочные и вдохновенные рассказы о нём старшекурсницы геологического факультета Наташи.
…По-видимому, Анатолий Зверев обожал её, судя по тому пленительному образу, который он создал в этих своих портретах.
Мы лежали на раскладушках, упрятавшись в свои спальные мешки, в обледеневшей палатке, в абсолютной темноте ночной тайги, и Наташа рассказывала мне о Звереве. Это были маленькие законченные новеллы, печальные парадоксы, анекдоты, милые шутки. Не стану их пересказывать, ибо Наташа ярче и интересней опишет всё это когда-нибудь сама. Скажу лишь, что в те алданские ночи она возвратила мне волнительное ощущение Зверева-художника, позабавила, умилила и слегка огорчила заочным знакомством со Зверевым-человеком. Возник живой интерес вновь увидеть его работы и познакомиться с ним лично. Наташа всё это мне пообещала.
В Москве, как всегда, что-то мешало, уводило в сторону. Прошло ещё несколько лет.
Наконец, во время выставки художников Групкома на Малой Грузинской улице я, ею же, Наташей, приглашённая туда, наконец воочию увидела Зверева.
Это было впечатляюще. Он шёл по улице вразвалочку, сопровождаемый целой свитой. Невысокий, кряжистый, с окладистой рыжеватой бородкой и усами, в кепке, небрежно сдвинутой набок, в каком-то странном шарфе, в поношенном пиджаке и обмахрившихся брюках, и при всём этом не лишённый даже какой-то элегантности. Он разводил руками, что-то произнося театрально, останавливался, позируя, и тогда щёлкали фотоаппараты. Он явно паясничал, но по всему было очевидно, что это уже мэтр. Так воспринимался он своей свитой; так, наверное, ощущал себя сам.
Когда мы приблизились, он радостно приветствовал Наташу возгласом:
— Детуля, привет! — сорвал с головы кепку, подкинул её вверх, как мяч, отфутболил стоптанным ботинком, с ловкостью обезьяны поймал и напялил на растрёпанную свою шевелюру козырьком назад, как берет. Потом доброжелательно улыбнулся мне.
Все вместе мы осмотрели выставку, где было всего лишь две-три его работы, замечательных, делающих выставке честь. Потом поговорили немного. Речь Зверева состояла в основном из междометий, а весьма выразительная, часто озорная мимика заменяла ему слова. Все вместе сфотографировались, договорились встретиться, на том и разошлись.
Следующая встреча произошла в моей квартире. Наташа настояла на том, чтобы Зверев написал мой портрет, привела.
Уже в передней он обрушил на меня вместо приветствия каскад нецензурных слов, паясничал и хохмил, явно эпатируя, хитро поглядывал, ожидая моей реакции. На ругательства и хохмы я не прореагировала, будто и не замечала их. Наоборот, любезно пригласила к обеду, который был уже сервирован на кухне. Наташа предупредила, что Зверев любит пиво, и потому мною было закуплено несколько бутылок. Даже раков удалось достать. Они были уже сварены, и блюдо с ними живописно красовалось на столе. Увидев их, Зверев тут же, обращаясь ко мне на «ты», скомандовал:
— Перевари немедленно!
Ничего не оставалось, как принять за должное причуды маэстро. Я ссыпала раков в кастрюлю и поставила на газ, чтобы вновь прокипятить.
Любовно сваренный мною борщ он стал есть только после того, как сам прополоскал свою чистую тарелку, протёр полотенцем и, хитро подмигнув мне, произнёс:
— Ещё отравишь, кто тебя знает?!
Привыкшая ко всем его фокусам Наташа по-матерински нежно пыталась обуздать его; взглядом, обращённым ко мне, как бы просила: не обращайте внимания, дайте подурачиться, это хороший признак — значит, он принял вас. Я и сама примерно так же относилась ко всему этому.
Когда он принялся за раков, то стал бурчать, что они переварены, маленькие, как семечки, и есть-то в них нечего.
— Ты что, не знаешь, какими раки должны быть? — он отмерил руками с четверть метра, — во какие!