Болтун. Детская комната. Морские мегеры - Луи-Рене Дефоре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В любом случае я не изображаю из себя жертву, я готов признать обоснованность большинства выдвигаемых против меня обвинений, в первую же очередь принимаю упрек в том, что не очень хорошо обдумывал свои слова: верно, что я все время молол вздор, не боясь утопить свой рассказ в подробностях, интересных мне одному, верно, что из природной любви к актерству неоднократно пытался выдать себя за того, кем на самом деле не являюсь, притязал на чувства, каких никогда не доводилось испытывать, и, что хуже, приписывал себе поступки, которые не был способен совершить, — а вселишь затем, чтобы придать моей пресной жизни хоть какой-нибудь вкус; верно также, что у меня хватило бесстыдства отрекаться от того, что мне всего дороже, и нахваливать то, что, по собственному признанию, я всегда ненавидел. Разумеется, вы кругом правы, утверждая, что кому-кому, а мне не пристало впадать в добродетельный тон и проповедовать чистосердечие, ибо я по преимуществу заботился о том, чтобы искажать реальность, придавая ей более возбуждающий или более правдоподобный характер, — уж не стану перечислять здесь все свои сладкие трели, ужимки, подтасовки, фигли-мигли. Спору нет, я болтун, безобидный и нудный болтун, как вы сами, и вдобавок лжец, как все болтуны, то есть, хочу я сказать, как все люди. Ну и что? С какой стати вы распекаете меня за порок, которому сами подвержены? Вы не можете приказать, чтобы я сидел в своем углу да помалкивал, слушая, как балаболят те, кому я, вне всякого сомненья, не уступлю ни опытом, ни богатством мыслей. Кто из вас бросит в меня камень?
Что вы, по-видимому, менее всего склонны мне простить, так это недостаток добросовестности. Если человек стыдится своей болтливости, скажете вы, то первым делом ему надо бы замолчать. Согласен. Но коль скоро эта досадная потребность свойственна нам всем, почему люди, не считающие зазорным точно такой же изъян в самих себе, ставят его в вину мне? Имею слабость полагать, что смотреть на него сквозь пальцы все-таки лучше, чем не видеть в упор. Считается ли доказанным, что я, просветлев душой благодаря этой прекрасной музыке, дал обет молчания и с тех пор обязан его строго соблюдать? И тем самым — что я подлый клятвопреступник? Если вы сочтете уместным напомнить мне еще и о чувстве стыда, овладевшем мной после сильнейшего припадка моей болезни, — напомнить только для того, чтобы изобразить притворное удивление: вот ведь, даже это чувство не смогло исцелить меня от моего порока, — я вам отвечу… знаете, что я вам отвечу? Мне легче легкого покрыть все эти жалкие козыри. В том, что ваши шпильки заставляют меня лишь усмехаться, виноват не я. Нужно сперва убедиться, что я вправду слышал эту музыку, вправду ощущал стыд. Да, именно так я вам и скажу: то, что я постарался описать оба переживания как можно точнее, еще не означает, что в их подлинности никто не смеет усомниться, и прежде всего — я сам. Разве мое воображение не может быть чуть более живым, чем моя память? По-вашему, это уже ни в какие ворота не лезет: делать вид, будто сомневаешься в собственных утверждениях, — верх нахальства и беспардонности. А если мои сомнения не показные, а если я вообще не сомневаюсь, а если я прекрасно знаю, чего стоят мои словеса, — если вся эта болтовня от начала и до конца была чистой ложью, тогда как? Вы с гневом отворачиваетесь: «Ах вот оно что? Да пошел ты к черту!» Я все же попрошу вас не выходить из себя: нет ничего страшного в том, что вы потеряли столько времени, слушая мое вранье, зато вам посчастливилось быть свидетелем припадка болтливости, а это, безусловно, куда поучительнее, нежели чтение сухого отчета о таком припадке, пусть и далекого от всяких покушений на литературность. Будьте благоразумны, не впадайте в ярость из-за того, что я злоупотребил вашей доверчивостью и незаметно примешал кое-какую правду к сплошной лжи, лишь выдаваемой за правду, — с тем расчетом, что первая от второй, как давно установлено, ничем не отличается. Я готов публично покаяться перед теми, кого обманным путем ввел в заблуждение, и могу заверить, что мне дела нет до того, останется ли за мной последнее слово; я прошу лишь об одном — чтобы мне позволили не спеша разобрать казус, который, может быть, является не только моим, но еще чьим-нибудь, включая и некоторых из вас; думаю, мы друг друга поймем, если только вы предоставите мне время и я сумею, вернувшись назад, еще раз пройти все с самого начала: тогда я окончательно устраню это чрезмерно затянувшееся недоразумение, показав, что оно не так серьезно, как мы могли предположить.
Кто из нас хотя бы раз в жизни не испытывал желания возвысить голос — не с естественным намерением завоевать симпатии аудитории и не с целью ее чему-нибудь научить, но просто так, чтобы удовлетворить свою прихоть? Впрочем, как я сказал в самом начале, для этого нужно еще обладать железной уверенностью, что сможешь найти слушателя, и, как покажу несколько позже, употребить изрядную хитрость, чтобы, разжигая в этом слушателе интерес к своему рассказу, заручиться его благосклонностью, — ибо для говорящего обращенное к нему человеческое лицо становится источником странного воодушевления. Совсем не обязательно знать что-то исключительно важное, о чем нельзя не сказать, можно даже вообще ничего не знать; не пойму, отчего вас так возмущает мое мнение, что говорить и выражать то, что лежит на душе, — два совершенно разных занятия. Хватит ли у кого-нибудь из вас непорядочности, чтобы утверждать, будто он всякий раз открывает рот только потому, что ему хочется поделиться с другими выношенной мыслью, усладить общество чарующим звучанием своей речи? Полно, не ломайте комедию! Открывая рот, вы, может быть, вовсе не знаете, что произнесете, но уверены, что обстоятельства и сопутствующее им возбуждение подскажут нужные слова с преизбытком; потому-то и начинаете с чего ни попадя, целиком полагаясь на везение: главное, прямо сейчас, не сходя с места, унять этот зуд, а слова… слова, как правило, не заставят себя ждать. Но бывает — здесь-то мы и касаемся моего казуса, — что слова не хотят приходить на помощь, и тогда вы чувствуете страх, словно паралитик, силящийся бежать от нависшей над ним опасности. Некоторые, я знаю, ни за что не хотят примириться с этой неспособностью утолить свой позыв, другие, умеющие держать себя в руках, погружаются в бездеятельное ожидание, более или менее искренне надеясь, что какой-нибудь счастливый случай исцелит их от злого недуга, и постепенно со своей пассивностью свыкаются, — если только не пытаются выдать ее за силу духа, делая вид, что желание, которое они не могут удовлетворить из-за собственной несостоятельности, не стоит выеденного яйца.
Когда на меня нападает нестерпимая охота говорить, я и не думаю себя обуздывать, но в то же время — право, тут нет рисовки, — я меньше всего расположен придавать моим излияниям публичный характер или даже выкладывать то, что лежит на душе, близкому другу. Ничто так не чуждо мне, как привычка иных людей рассказывать всем и каждому свою подноготную. Но выхода нет: нечего и надеяться что-то молвить, если не умеешь превозмочь отвращения перед огнями рампы. Приходится лезть на подмостки и, отбросив застенчивость, паясничать перед целым светом. Лично я, кстати, не обещал вести себя скромно: мне все равно, привлекаю я к себе общее внимание или остаюсь в тени; я не настолько щепетилен, чтобы отказаться расставлять ловушки для доверчивых слушателей, если уж любопытство, пробуждаемое в них моими баснями, потворствует моей дурной наклонности.
Нет, меня заботит нечто менее возвышенное. И в первую очередь вот что: разве моя фантазия не иссякает? Где найти достойный предмет для упражнения в любимом деле? Каждому понятно: я не могу открывать рот только затем, чтобы излить поток нечленораздельных звуков или высыпать груду бессвязных слов; я уже сказал и не стану повторять: болтун никогда не говорит в пустоту, ему нужно подхлестывать себя убежденностью, что его, хотя бы машинально, вполуха, слушают; он не требует от собеседника ответа и вряд ли надеется установить с ним живую связь, — конечно, в тех случаях, когда ему поддакивают или возражают, его словоохотливость переходит в поистине безумную экзальтацию, но она не опускается ниже известного уровня и тогда, когда слушатель равнодушен или скучает, — лишь бы тот не уходил.
Все как раз и началось с боязни, что мне не удастся сделать первый шаг; напрасно я пытался собраться с мыслями и, по примеру священника, готовящегося приступить к долгой проповеди, закрывал глаза, чтобы почерпнуть вдохновение в тишине и выиграть время, необходимое для составления правдоподобного и многосложного рассказа о прошлом, — эти старания ни к чему не приводили, лишь утверждая меня во мнении, что моя фантазия пожухла и увяла. Между тем желание говорить только крепло, честолюбивое намерение состязаться с теми, чьему красноречию я завидовал, жгло мне глотку, и бессилие мое ничуть не меньше, чем гордость, подстрекало не отказываться от занятия, которому я пылко мечтал предаться. Тут меня озарило: а ведь то, чего я ищу так далеко, лежит прямо под рукой. Я буду говорить о моей потребности говорить.