Цинковые мальчики - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На экране телевизора я изо дня в день вижу, как выходят из домов, похожих на тот дом, в котором я живу, люди. Знакомые лица, знакомая одежда. Такие лица, одежду я каждый день встречаю на своих улицах... И тут же я вижу на том же экране: лежит распоротый ножом или осколком такой знакомый человек.
Вижу кровь. Вижу убитые дома. И убитых животных. Это так рядом. Это не отделено от меня даже графикой архивных снимков другого времени, как вторая мировая война. Часто охватывает отчаяние. Отчаяние бессилия слова. Ты видишь, что мифы для многих, для большинства по-прежнему правдивее и сильнее фактов и самого инстинкта жизни, самосохранения. Когда сижу за письменным столом, я стремлюсь не только записать, восстановить, воссоздать действительность - хочу прорваться словом куда-то дальше. Чтобы это была и правда времени, и какая-то догадка о человеке вообще. Прорваться дальше. Куда дальше? Дальше слов... Это редко удается. А вот миф туда прорывается. В подсознание...
И когда мать, у которой государство забрало сына и вернуло его в цинковом гробу исступленно, молитвенно кричит: "Я люблю ту Родину! За нее погиб мой сын! А вас и вашу правду ненавижу!" - снова понимаешь, мы были не просто рабы, а романтики рабства. Только одна мать из тех ста, с которыми я встречалась, написала мне: "Это я убила своего сына! Я - рабыня воспитала раба..."
Да, коммунистические, национал-патриотические газеты зовут людей на митинги под красные знамена. Но было бы слишком просто, если бы во всем были виновны только политики. Море крови позади, бессчетно перекопана земля для братских могил. А палачей нет. Никто не признает в себе палача. Все жертвы... Одни говорят, что любили Родину, все делали во имя Родины (пусть сна и отвечает - не потому ли столько слов о любви к ней?) Другие говорят, что лили кровь во имя идеи. И не знаешь, чего здесь больше: страха перед покаянием или неспособности к свободе? Принадлежать, отдаться власти, государству, раствориться, исчезнуть в нем. Форма существования религиозного и военного общества. Мы были и тем и другим (если под верой, под религией понимать марксизм, как светскую форму религии). А то, насколько мы - военные люди, насколько наши представления о жизни и смерти военные, мы полностью и не догадываемся, настолько это в нас.
Когда-то я была убеждена, что в правде надо идти до конца. И когда мне надо было написать, как после итальянской мины, красивой, как игрушка, от человека остается полведра мяса, я колебалась - надо или не надо это писать? И все-таки решила: надо! Идти до конца. Потому что чем проще и обычнее убивают люди, тем значительнее человеческая жизнь должна быть в искусстве, говорила я себе. Сегодня, сейчас, - я колеблюсь. Я не знаю... Я сомневаюсь... Не находимся ли мы у роковой черты...
Я снова возвращаюсь к суду над своей книгой, не только потому, что это был слепок с наших душ. Когда десятки людей на улице, возле здания суда схватывались в непримиримой словесной схватке. Это тоже была война. И она идет... Нам не нужна свобода. Мы не знаем, что это такое? Что с ней делать? В нашей истории нет ни одного поколения без военного опыта, без опыта убийства, а с опытом просто жизни. Мы никогда не жили иначе. Ко всему еще мы - артельные, соборные люди. Мы не умеем жить отдельно... И отвечать каждый за себя, за свои грехи. Мы никогда так тоже не жили...
Так о каком покаянии о очищении мы можем говорить? Хором поют на праздниках или в военном строю... А каяться надо в одиночку...
В страдании человек велик, а без него он часто просто мал. Я помню, как одна из моих героинь в книге "У войны не женское лицо" потрясла меня рассказом о том, как страшно было видеть после боя убитых - и тех, и других... Молодые... Они лежали рассыпанные, как картошка... Когда этой женщине я дала почитать ее же рассказ, она все перечеркнула и принесла мне отчет о своей военно-патриотической работе: "Это, - говорила она, - ты напечатай, а то я рассказала тебе, чтобы ты поняла, как нам было страшно на войне". Она требовала достоверности, правды такой, как понимала ее. Она хотела просто жизни. Но как объяснить, что эта просто жизнь за пределами искусства. И своеволие автора лишь в одном - сделать это искусством.
Но под силу ли искусству весь ужас нашей жизни? Вслед за "афганским" с войны возвращается "чеченское" поколение... Человек с ружьем кажется вечным. Или наоборот: вечный человек с ружьем...
Лежит на улице Грозного человек, убитый другим человеком. И в небо смотрит...
Мне говорят: "Поезжай и напиши об этом". А я не могу. Не могу уже видеть человека, превратившегося в нечеловека во имя каких-то госуджарственно-племенных идей. Для меня нет идеи выше одной - единственной человеческой жизни. Мертвый человек... Мертвая птица... Мертвый дом... Во имя? Помыть русские солдатские сапоги в индийских водах... Или качать чеченскую нефть... Не больны ли мы безумием? Разве нормальный, а не безумный человек может смотреть по телевизору и слушать каждый день по радио об убийстве: "За истекшие сутки позиции федеральных войск обстреливались тридцать четыре раза, трое военнослужащих убиты, один ранен", "Противник на подступах к городу Гудермесу понес крупные потери". Где-то в далекой русской деревне екнуло материнское сердце... Крикнуло... Я была на одних такихъ похоронах... Хоронили молодого офицера, его привезли из Грозного. Плотное людское кольцо у свежевырытой могилы... Военный оркестр... Все молчали, даже женщины не плакали. Выступал генерал... Все те же слова, что и десять, и пятьдесят, и сто лет назад: о наших границах, о великой России, о мести, о ненависти, о долге. О долге убивать?! И только маленькая девочка беззащитно и наивно вглядывалась в красный гроб: "Папа! Папочка... Куда ты ушел? Почему ты молчишь? Твы обещал вернуться... Я нарисовала тебе альбом... Папа, папочка, где ты?" Даже военный оркестр не мог заглушить ее детского недоумения. И вот, как зверька, ее отрывают от красного гроба и несут к машине: "Папа... Папочка... Па-а-а..."
Один нормальный человек был среди нас. Ребенок. А заговор взрослых продолжается. По древним ритуалам... Клятва. Салют. Мы не воюем... А гробы в Россию уже идут в Россию...
И я пишу о войне...
Светлана Алексиевич. Минск.
Цинковые мальчики
Из дневниковых записей
для книги
14 июня 1986 года
Говорю себе: я не хочу больше писать о войне. Когда окончила "У войны не женское лицо", долго не могла видеть, как от обыкновенного ушиба из носа ребенка идет кровь, убегала на даче от рыбаков, весело бросавших на береговой песок выхваченную из далеких глубин рыбу, меня тошнило от ее застывших, выпученных глаз. Наверное, у каждого из нас есть свой запас защиты от боли - физической и психологический. Мой был исчерпал до конца. Меня сводил с ума вой подбитой машиной кошки, отворачивала лицо от раздавленного дождевого червяка. Думалось не раз, что животные, птицы, рыбы, как и все живое, тоже имеют право на свою историю. Ее еще когда-нибудь напишут.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});