Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая - Анатолий Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И зашибу! Зашибу, в бога и в душу! – говорил сипло, словно надорвал голос.
Разговора не получалось и не могло получиться. Ничего сейчас меж ними, кроме ссоры, не могло получиться.
– Ну, счастливо, Митрич, – вяло произнес управляющий и помог Талышеву растащить ворота пошире. – На одноконке тебе за седне не управиться… На трактор сядешь? Дают трактор.
– Предлагали.
– Ну?
– Не хочу больше на тракторе, на движок пойду воду качать.
– Что так? Ты тракторист врожденный.
– Не канителился бы я на чужих полях. – Митрич был злой и красный. – Чужое, Андриан. Кабы хоть околочек знакомый… Не поминай ты нас худым словом – одного боюсь. Я бы, конешно… но сам видишь, сколь их у меня. Все школьники.
Шныряла вокруг ребятня – детей у Талышева было пятеро – стремясь уехать всем гамузом и непременно первым рейсом, выискивала место на возу и нисколь не печалилась происходящим отъездом. Вывалились из двери на крашенную дощатую приступочку жена с обмотанной тепло матерью-старухой. Старуха обернулась на хатенку под испревшей соломенной крышей, уже почти полностью заколоченную, перекрестила себя, обмахнула святым знамением избу, помнящую крики многих и многих рождавшихся в ней, прошамкав что-то слезливое, закрылась платочком. Приложив к ставням крайнего окна доску, Митрич с маху вогнал в нее молотком гвоздь. Потом приложил другую, накрест, и тоже прибил со всем озлоблением. Потрогал зачем-то заколоченные ставни.
– Вот как оно в жизни, Андриан, было хорошее или плохое гнездо и больше нет… Кто бы подумал! Жили или не жили!
Испорченным звуком отозвалась Андрианова душа. Переждав очередное непрошенное гудение, сказал как можно бодрее:
– Может, к лучшему, не бери сильно в голову… Оно – кому как; счастливой дороги, Митрич.
– Дорога не жисть, дорог вокруг много, да скоро кончаются.
– Начнешь новую, место хорошее.
– А я не место ищу, Андриан, оно у меня было, я сердце свое рву на части. Корешок из души навсегда вырываю.
– Свое ли, интересно бы знать? – не сумев сдержаться, сорвался на крик Андриан Изотович. – Свое ли только?
Он никогда не задумывался, можно ли обойтись без этих вот криков и размахиваний руками, как он сейчас размахивал ими перед ужавшимся Митричем, что были его навсегда устоявшиеся и едва ли не врожденные привычки. Когда душа просила радости, он бурно и неподдельно радовался, когда она гневалась, гневались, нисколь не скрывая, его разум, лицо, руки; человек ведь действительно в своем природном и первобытном естестве похож на обезьяну, и другим делать его природа как-то не очень спешит.
Зная эту особенность – срываться на крик и криком отстаивать свои убеждения, вколачивать в головы собеседников, как вгоняют в дерево непослушный гвоздь, он никогда не считал ее слабостью или какой-то распущенностью, как утверждают некоторые, корча из себя интеллигенцию, а считал надежным приемом, проверенным практикой, чтобы заставить выслушать себя и стать понятным. Когда-то, должно быть, прием срабатывал неплохо – если кто-то и недопонимал чего-то, по крайней мере, вовремя включал тормоза, видя его разгневанным, и на рога упрямо не лез – но теперь стал обычной нервной распущенностью и лишь чаще пугал окружающих.
Впрочем, подобным образом меняются все люди, не желая ни признаваться, ни замечать за собой подобной мимикрии чувств и поступков и, разумеется, не считая распущенностью. Привычка и неизбежность способов человеческого сосуществования, позволяющие кому-то нахальненько и беспардонно властвовать и помыкать, а другим приспосабливаться и подстраиваться в поиске теплого места и доступного куска хлеба. Человечество не настолько глупо, чтобы высмеивать самое себя, и открыто признавать неизбежную человеческую паранойю.
Невольно подобравшись, Талышев потянулся на воз, подхватив дрожащими руками вожжи, перебирал их бесцельно.
Упрямо, настырно ждал чего-то.
2
Возможности свои Андриан Изотович никогда не переоценивал – управляющий есть управляющий – и никогда ранее особенно не тяготился, что их у него маловато. А теперь вдруг досада взяла – да ведь не просто управляющий, ведь он и есть главный хозяин этой земли, ответчик за ее судьбу и завтрашний день, ее ухоженность и будущую плодовитость. Он, само отделение, а не совхозное или районное руководство. Командуют все, а спрос с одного. Тогда почему с ними вольно и пренебрежительно… как кому-то ударило в затемпературившую черепушку?
В узком коридоре Тарзанка приставал к Нюрке-уборщице. Толкал ее от бака с водой в темный закуток, нашептывал соблазнительно:
– Пошли, полушалок покажу. Пошли, Нюр, ну, прям глаза отбирает!
Андриан Изотович прошел мимо, будто Тарзанкино поведение его не касается. Хлопнул громко дверью кабинета.
– Ха-ха, психует! – ржал Тарзанка, азартнее наваливаясь на Нюрку.
Нюрка и не заметила, как подпустила Тарзанку на опасное расстояние, но не рассердилась.
– Сдай, сдай, – говорила строго, – то вкачу шваброй меж бровей, у Валюхи водки не хватит отпоить.
– Хватит, Нюр! А я запасливый, Нюр, у меня не один. Ты погляди какие! Во сне не увидишь.
Разогретый выпитым, Тарзанка ласков был, хитрющ, упорно добивался своего, затмившего рассудок. Но и Нюрка не из простачков, уж что-что, а тонкости мужицких подкатываний знала как таблицу умножения. Можно подумать, что если одарит платочком, краденным у Валюхи в магазине, то и запряг! Как бы не так, Тарзанушка-пьянчужка! Не видать тебе Нюрки ни с подарками, ни без подарков, уйдешь, как раньше уходил, несолоно хлебавши.
Тарзанка взмок от напряжения, начинал злиться и сползать, как говорится, с катушек:
– Кончай ломаться, че те еще? С кем дак она без разговору… На-ко! – совал ей теплый пестро шелковый ком.
– Уйди-ии, подкупщик! – смеялась ему в лицо Нюрка. – Ты мне за чисто золото не нужен, стиляга. А приставать еще станешь, Вальке скажу.
– Глянь на нее, кобылу брюхатую! – удивился обидчиво Тарзанка. – Вальке расскажет! Да если захочу как следует, сама прибежишь.
– Васька! Ну, Васька! Ни меры, ни стыда! – Стоящий на пороге кабинета Андриан Изотович был взбешенным, что Тарзанка мгновенно уловил и чуток отстранился от пышной девахи, источающей немыслимо соблазнительный зной.
– Весной запахло, Изотыч, щепка на щепку полезла.
– Я те щас, мордоворот неумытый! Нюрка, и ты поменьше подолом мети – оно ведь и точно… Срочно разыщи мне Бубнова и Пашкина, потом доиграете!
– Во-во, управляющий у нас с пониманием. Позови ему Данилку с Трофимом, Нюрка, – осклабился Тарзанка и пошел вразвалочку, поскрипывая фасонными сапожками, по случаю добытыми Валюхой в райцентре.
Скоро он уже шарашился коровниками, задирая голову к потолку, спрашивал:
– Горит? Не перегорели?
Доярки тоже задирали головы к лампочкам. Васька щипал их больно, хохотал:
– Не горит, дак щас загорится. Включать мы умеем.
Васька Козин был в загуле. Начхать ему на все, что мучает других, живи, пока живется.
3
…Жены не оказалось дома, ну а если не дома, значит, у Пашкиных. Трофим пошел к соседу.
Данилка ковырялся с навозом, развозил на саночках по огороду, вываливая кучками без особого порядка.
Коровьи отходы, перемешанные с соломенной подстилкой, курились; упревшим, раскрасневшимся выглядел скирдоправ.
– Матрена моя у вас? – хмуро спросил Бубнов.
– Сидят, – буркнул Данилка, лихо разворачивая санки у выгребного окна пригона.
– Что за субботник придумал среди недели?
– Скопилось… Руки не доходили.
– Зря. В бурт, скорее сопреет.
Нечаянно задетые неповоротливым Трофимом, покатились по гладкой жердинке плохо прислоненные вилы, Данилка ловко поймал, метнул в навозную кучу.
– Хватит старого, с прошлого года бурт за клуней лежит. Перегной я на грядки трушу, под картошку свежий сгодится.
Трофим уселся на чурку, распахнув стеснявший его кожушок, закурил. Данилка отвез еще пару саночек, тоже попросил закурить. Трофим зажег спичку, выждав, пока Данилка уминал самокрутку, сворачивал ее и слюнявил газетку, спросил:
– Ну и што после всево?.. Уже Митрич уехал. Сорвался, как наскипидаренный.
Выдавая его состояние, толстые пальцы Данилы дрожали, склейка не получалась, самокрутка рассыпалась. Дернувшись раздраженно, Пашкин бросил ее под ноги, растоптал в сердцах, пнув саночки, перевернувшиеся вверх тормашками, сорвался на крик:
– Да черт с ним, с Митричем твоим.
И плюхнулся тощим задом в старых ватниках на полозья санок рядом с дружком, затянувшимся особенно смачно. Натянул на грязные руки самовязанные рукавички с дырами на ладонях, сдернул снова, словно они обжигали, шлепнув о колено, вроде притих. Ему тоже было неприятно говорить о Талышеве. В спорах с мужиками, отзываясь о всяком новом деревенском отъезде довольно просто: «А они с деревней заодно никогда и не были, таким куды ни ехать, лишь бы скорее», про Талышева он подобного сказать не мог, что еще больше выводило из себя. Если уж Талышев не сдюжил мутной волны…