Обольщение. Гнев Диониса - Евдокия Нагродская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лунная ночь. Мы идем по Tia Appia. Автомобиль мы оставили у церкви. Идем молча под руку, тесно прижавшись.
– Знаешь, – говорю я, – вот бы был сюжет для картины: эта дорога, освещенная луной, и на ней человек в современной одежде, пешеход или всадник… Нет, автомобиль, лучше автомобиль с двумя фонарями, а вокруг освещенные луной, бледные, прозрачные призраки римских сенаторов, патрициев, воинов. Сама Метелла выглядывает изумленная из своей башни.
Он молчит. Я чувствую, что он чем-то недоволен и отстраняется от меня.
– Ну, говори, что с тобой!
– Пустяки.
– Я хочу знать. Скажи!
– Я ревную тебя! – говорит он страстно. – Я ревную тебя к твоему проклятому искусству. Ты из-за него постоянно забываешь обо мне, оно тебе дороже, оно постоянно отнимает тебя у меня! – прибавляет он капризно.
Вот как! А я все думаю, что он отнимает меня у искусства.
Сегодня я работаю! Работаю запоем!
Старку нельзя было отвертеться от семейства его приятеля, которого он вчера встретил случайно. Я его едва уговорила провести день с ними. Он взял с меня чуть не клятву, что к десяти часам я приду.
До сумерок буду писать, потом зажгу электричество и докончу бюст Скарлатти, он, по словам моего руководителя, очень удачен. Это мой подарок милому маэстро к его юбилею.
Работаю с наслаждением, почти не отрываюсь, с раннего утра. Едва меняюсь короткими фразами с Вер-бером.
Вербер сварил мне кофе, приготовляет бутерброды и говорит укоризненно:
– Вы, мамаша, совсем забросили и работу, да и меня, грешного. Бывало, часа не пройдет, как вы меня ругмя ругаете, а вот уже три дня прошло, вы мне ни одного «дурака» не сказали.
– Милый Василий Казимирович, мне не до вас.
– Знаю, мамаша, знаю, вижу и не сокрушаюсь.
– Да и не сокрушайтесь.
– Не сокрушаюсь, это ненадолго.
Я оставляю кисть и с удивлением смотрю на него. Он стоит передо мной тощий, длинный, с руками, заложенными в карманы обтрепанных светлых брюк, в невозможно засаленной жакетке, подняв кверху остренький нос. Все лицо его в мелких морщинках, с жиденькой, рыжеватой бородкой весело улыбается.
– Почему вы это заключаете?
– Так, уж я знаю: ненадолго. Это только формы да колорит вас очумили. Это ненадолго!
– Дурак вы, Васенька.
– Ну, слава богу, и выругались, и Васенькой называете. А то от вашего Василия Казимировича я в меланхолию впал. Забросили вы меня!
Я окидываю его взглядом и вижу, что и впрямь забросила моего названого сына: от костюма, который я ему купила в прошлом году, осталась одна жакетка, брюки – неизвестного происхождения и очень коротки ему. Да и вид у него ужасно отощалый.
Меня упрекает совесть. Теперь я почти все время провожу у Старка, а в прежние мои приезды в Рим Васенька обедал и завтракал у меня, работал свои картинки у меня в мастерской. Я его одевала прилично, покупала ему белье. Он ко мне привязан, как собака, а у меня к нему материнское чувство, несмотря на то что он лет на пятнадцать старше меня.
Да, Васенька мне необходим как советчик. Это такое тонкое артистическое чутье, такое понимание искусства, такая громадная эрудиция по стилю, по эпохам! А как он может разработать сюжет, дать позы, детали. Талант! Сам же Васенька пишет только скверные акварельки для эстампных магазинов. Эти акварели охотно раскупаются иностранцами, и у Васеньки есть скудный заработок.
Картинки всегда изображают одно и то же: вид Рима на закате, колонки форума с облокотившейся на их цоколь итальянкой в красной юбке и Колизей при лунном свете. Васенька уверял меня с отчаянием, что он никогда не мог написать ничего порядочного.
– Не могу, мамаша. Вы видите, я учился, старался, знаю, как написать, всякую ошибку вижу, а у самого ну ничегошеньки не выходит.
Васенька – один из тех русских художников, которые как-то застревают в Риме. В молодости надежды и любовь к какой-то натурщице, а потом безалаберность и привычка. Я было думала увезти его в Россию, но сообразила, что он там умрет с голоду. Васенька никогда не примет денежной помощи. Деньгами его обидишь, но натурой он принимает: позволяет себя кормить и одевать. Раз даже, когда ветер сдул в Тибр его шляпу, он явился ко мне и объявил:
– Мамаша, я доставлю вам удовольствие: купите мне какую-нибудь покрышку.
Но помощь натурой он принимает только от тех, кого любит. А таких мало. От безразличного для него человека он ничего не примет, а ему, кажется, безразличны все, за очень малым исключением. Тем более не примет он помощи от ненавистного ему человека, а ненавидит он так же сильно, как и любит. Его любовь и его ненависть совершенно беспричинны.
Иногда мне приходилось его действительно ругательски ругать за невежливость и даже придирчивость к людям, которые встречались с ним у меня в мастерской. Из-за него мне пришлось разойтись с одной хорошей знакомой, почти приятельницей. В другой раз он наговорил дерзостей одному петербургскому генералу, навестившему меня в Риме. Я еще не удивилась, когда Васенька придрался к генералу: тот был важен, напускал на себя вид знатока, но моя знакомая была милая, приветливая женщина, без всяких претензий.
– Что вам в ней не понравилось, Васенька?
– Просто не понравилась!
– Ведь это еще не резон говорить человеку неприятные вещи.
– А зачем у нее везде бантики на платье?
– Да вам эти бантики мешали, что ли?
– Ну да. Мешали. Вот и все.
– Ведь вы, чучело гороховое, так всех моих знакомых от меня выживете.
– А разве это худо?
– Для меня очень неприятно.
– Да ведь они шляются и мешают вам.
– Это уж мое дело. И я вас убедительно прошу никого не трогать, Василий Казимирович.
Он сосредоточенно принялся за работу, ворча:
– Насадила везде бантов… и разговаривает! Подумаешь! Будто настоящий человек!
Меня разбирали смех и злость.
Мамашей он стал называть меня года три назад, когда я его после тяжкой болезни взяла к себе из больницы. Он был так слаб, что пришлось его кормить с ложечки, как ребенка.
Мать его была русская, отец поляк, но он уверяет, что предки его были немцы, и он своей безалаберностью мстит им, так как ненавидит немцев..
– Мои бюргеры в гробах переворачиваются, изводятся, что у них такой потомок. Жаль, я вот пить не могу, а то бы я им назло еще пьяницей сделался!
Сегодня у нас вышла очень неприятная сцена.
Мы возвращались с прогулки. Навстречу нам попалась пара: красивая рыжая девушка в яркой косынке, с корзиной на руке и с ней красавец-берсальер. Эта пара была удивительно эффектна. Девушка с пылающими щеками, слегка согнувшись и уперев в бок свою корзину, слушала, улыбаясь и опустив глаза, что говорил ей ее живописный кавалер. Он покручивал усы и слегка наклонялся к ней.
Это быль банальный жанр, но оба так цвели здоровьем, весельем и молодостью, что я совсем загляделась на них и, обернувшись, провожала их глазами.
Вдруг Старк дергает меня за руку и сквозь зубы говорит:
– Не смей так смотреть!
Я открываю рот от изумления:
– Да что с тобой?
– Ничего, я только не хочу, чтобы ты так смотрела.
– Значит, я не могу посмотреть на понравившееся мне лицо?
Он молчит. Я хочу рассердиться, но на лице его столько боли, что мне делается его жаль.
– Странный ты человек. Что это такое? Мимо меня проходит красивая женщина и…
– Ты не на нее смотрела…
– И на нее, и на него.
– Нет, – упрямится он.
– Что – нет?
– Ты на него взглянула не так, как ты смотришь на всех.
– Это уж из рук вон! – вспыхиваю я. – Только подумай, что ты говоришь, тебе самому станет стыдно.
Он молчит.
Я решительно поворачиваю домой.
– Тата, пожалуйста, не сердись, но я давно этим мучаюсь.
– Чем? – удивляюсь я.
– Тем, как ты иногда смотришь на мужчин.
– Я?!
– Тата, помнишь, когда там, в С., я бросился к тебе, мы еще шли по тропинке, и сказал, что я тебя люблю?
– Конечно, помню.
– Я тогда обезумел от твоего взгляда, а этим взглядом ты иногда смотришь на мужчин. Твой взгляд говорит: иди ко мне, я хочу тебя.
– Ты с ума сошел! Я ухожу!
– Нет, нет, Тата. Не сердись, это ты делаешь бессознательно, но под этим взглядом мужчина поворачивается и идет за нами… Он забывает все, забывает, что ты не одна, что ты…
– Слушай, тебе надо лечиться! И я сейчас смотрела подобным взглядом на этого солдата?
Я решительно вхожу в подъезд, поднимаюсь на лестницу. Во мне кипит злость. Я швыряю шляпу, жакет и сажусь к мольберту.
Минута, и он бросается к моим ногам.
– Тата, Тата, прости. Я так измучился ревностью! Пойми же, я так люблю тебя!
Он прижимается головой к моим коленям. Я с ним совершенно потеряла всякую волю. Мне бы прогнать его, обидеться, а я глажу его волосы.
– Ты простила? – говорит он радостно, охватывая меня руками.
– Нет, и не прощу, – отвечаю я, улыбаясь. – Если бы ты дал себе труд подумать, что ты наговорил. По-твоему выходит, что я готова броситься в объятия первого встречного, с первого взгляда!