Неизвестный Солженицын. Гений первого плевка - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А издательство ИМКА-ПРЕСС, в изобилии публикуя антисоветских авторов, должно бы все-таки понимать, кто есть кто. Взять, допустим, сборник статей «Из глубины», переизданный им в 1967 году после первого издания в 1921-м. Тут собраны написанные в основном в 1918 году статьи Николая Бердяева, Сергея Булгакова, Петра Струве и других зубров. Разумеется, антисоветчина махровая, но уж по крайней мере все литературно-грамотно, все внятно, никто не пишет «корова» через «ять». Вот, скажем, Петр Струве приводит строки из грамоты патриарха Гермогена – и все верно, тут нет попытки приписать свою неосведомленность другому, как мы это видели у Солженицына в отношении патриарха Тихона. Вот С. Аскольдов цитирует Тютчева: «Душа моя – элизиум теней!», и это действительно Тютчев, автор его ни с кем не путает, как Солженицын путает чьи-то стихи со стихами Бёрнса. Вот С. Булгаков приводит латинскую поговорку nаtura non facit saltum (природа не делает прыжков) и дает ей русский эквивалент: всякому овощу свое время, – и это в самом деле латинская, а не греческая поговорка, и написана правильно, и переведена эквивалентно, не то что у Солженицына, который не только путает английские слова с немецкими, но еще и пишет-то их неграмотно.
Да, господа из ИМКА-ПРЕСС, всякому овощу свое время. Была пора, когда среди антисоветчиков водились люди большой культуры, эрудиты, отменные мастера слова. Конечно, их можно было издавать и без корректоров. Но время этих чистосортных овощей прошло. А сейчас поспели такие вот фрукты-овощи, как Солженицын. Какой-то гибрид банана с огурцом. Образованец.
«Какой, однако, убийца!..»
Но вернемся опять к нашему сопоставлению, заимствованному у западных мудрецов. Мы усматривали ранее сходство между Достоевским и Солженицыным в том еще, что у обоих много разного рода претензий к отечественной литературе. Первый из них говорил, что «завел процесс» со всей литературой и вызывает всех на бой. За долгие годы критики достаточно обстоятельно выявили, и в чем состояла особенность этого «процесса», и каков был характер этого «боя». Второй, несмотря на тощие мышцы своего гносиса, не только лезет с кулаками на всю советскую литературу, но хватает за грудки и мировую. И нам теперь надлежит обрисовать кое-какие характерные черты этого идейно-теоретического дебоширства.
Походя бросив в «Архипелаге ГУЛАГ» уничижительную усмешку о самом начале советской литературы («О, барды 20-х годов!..»), наш герой перешел затем к прозе 30-х и сказал о ней, словно гвоздь в крышку гроба вколотил: «Пена, а не проза». Пена! Мыльные пузыри! Стиральный порошок «Лотос»!
Поначалу Солженицын ограничился только одним жанром, прозой, но вскоре исправил недоработку, рассмотрел всю литературу за десятки лет, и грандиозный вывод его таков: «В тридцатые, сороковые и пятидесятые годы литературы у нас не было». Не было – и шабаш!
А когда ж появилась? Ну, если скорбный перечень десятилетий обрывается пятидесятыми годами, а шестидесятые не названы, то, должно быть, именно в шестидесятые? Конечно! Он мог бы даже совершенно точно указать дату ее рождения: ноябрь 1962 года – когда напечатали его повесть «Один день Ивана Денисовича».
Для доказательства того, что наша литература до 1962 года не существовала, исследователь-новатор, как мы уже знаем, разработал сложную, богатую и весьма самобытную систему эстетических категорий и терминов, идейно-художественных определений и оценок, прилагая которые к конкретным деятелям и явлениям литературы, он доказывал их мнимость и фиктивность. Допустим, у него встречаются такие незатасканные определения, категории: «жирный», «лысый», «вислоухий»… «бездари», «плюгавцы», «плесняки»… «собака», «волк», «шакал»… и т. д.
Впрочем, словесное недержание, болтливость свойственны стилю этого писателя вообще, а не только его литературоведческим изысканиям. При этом речения самого последнего разбора он использует для характеристики едва ли не всех областей нашей жизни и лиц едва ли не всех сфер деятельности. Например, в «Теленке», говоря уже о людях, не имеющих никакого отношения к литературе, он постоянно употребляет термины и определения хорошо знакомого нам рода: «шпана», «обормоты и дармоеды», «наглецы», «бараны» и т. д. То же и в «Архипелаге ГУЛАГ»: «ослы», «змея» и так дальше по схеме, восходящей к особенно хищным и ядовитым зоологическим особям.
Он не изменяет своему этическо-стилистическому кредо даже в размышлениях о людях, которых видит впервые и ничего, абсолютно ничего о них не знает. Вот хотя бы: «Идет какой-то сияющий, радостный, разъеденный (разъевшийся? – В.Б.) гад. Кто такой – не знаю». Так и признается, что не знает человека, и все-таки – «гад»! Ему очень просто сказать о совершенно незнакомом даже и так: «Какой, однако, убийца!»[73]. Больше того, Александр Исаевич не оставляет своих зоологических определений и в том случае, когда пишет о враче лефортовского изолятора, который, во-первых, опять-таки совершенно незнаком ему, а во-вторых, по собственным же словам, обследовал его «очень бережно, внимательно». Он так пишет о своем благодетеле: «Хорек… Достает, мерзавец, прибор для давления: разрешите?» И позже снова – о том же враче («Полон заботы: как я себя чувствую?») и о медсестре, давшей ему лекарство: «А, звери!..»[74]
Потрошитель мировой культуры
Если Солженицын именует хорьками да мерзавцами даже врача и сестру, что полны к нему заботы и дают лекарство, оказывают помощь, то надо ли удивляться той последовательности, с какой он прилагает свою эстетику к тем, кто чем-то ему не потрафил. Советская литература, очень не потрафившая нашему герою, много претерпела от него уже из-за одной только удивительной неустойчивости, переменчивости его художественных вкусов, литературных симпатий и антипатий. Как мы отмечали, этим в какой-то мере отличался и Достоевский. Но у Достоевского многие перемены его вкусов и литературных симпатий остались на страницах частных писем да дневниковых записей. Но не таков Солженицын. Он – человек действия. Разочаровавшись в каком-либо писателе или произведении, он тотчас предпринимает против них критическо-карательные санкции. Так, ему не понравились когда-то начальные главы мемуаров Эренбурга и «Повести о жизни» разлюбленного Паустовского. И вот в ноябре 1960 года, не дожидаясь окончания публикации, он шлет в редакцию «Литературной газеты» пространное письмо-статью, для стиля и духа которого весьма характерны суровые оборотцы вроде таких: «Не пора ли остановить эту эпидемию писательских автобиографий?!»[75] Какая энергичность слога, какая экспрессия! «Не пора ли остановить!..» Да это в одном ряду с бессмертными речениями «Народ! Расходись, не толпись!», «Гражданин, пройдемте!» и т. п.
Однако, несмотря на очевидные достоинства стиля и родниковую ясность идейной позиции, статья, подписанная «А.И. Солженицын. Учитель» не была опубликована «Литгазетой». Отвергнутый автор на этом не успокоился – так ему пекло поучительствовать в советской литературе! Он шлет копию своей статьи «Не пора ли остановить?» самому К.Г. Паустовскому. Ну, и понятное дело – жду, мол, ответа, как соловей лета. Видно, надеялся, что Константин Георгиевич ответит ему приблизительно так: «Конечно, дорогой Александр Исаевич, пора меня остановить! Давно пора! Совсем я, старый, зарвался. Спасибо, голубчик, что глаза мне на самого себя открыл!» и т. д. Но Паустовский почему-то не ответил. Вполне возможно, что принял письмо учителя Солженицына за весточку с того света от будочника Мымрецова, прославившегося в прошлом веке девизом «Тащить и не пущать!».
Между тем, и мемуары Эренбурга, и «Повесть о жизни» Паустовского продолжали печататься. Натурально, «Александр Исаевич недоумевал»[76]: Учителя не послушались! Неудачная попытка внедрить в литературную жизнь небесспорные принципы неомымрецизма, как видно, только раззадорила критическую страсть Солженицына, и он бросился разоблачать «блатофильство» и другие пороки искусства всех времен и народов. «Да не вся ли мировая литература воспевала блатных?» – строго спросил нахмуренный исследователь-следователь. И вот в результате успешно проведенного следствия с пристрастием блатными признаны все «благородные разбойники» народных легенд, былин и сказок, о коих, мол, простачков веками «уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными». А на самом деле – «отвратительны эти наглые морды, эти глумные ухватки, это отребье двуногих». Блатной «наглой мордой» номер один объявлен Робин Гуд, герой английского фольклора. К «отребью двуногих» отнесены герои шиллеровских «Разбойников». Но и это не все – дальше, дальше! «Ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези (А как там у Байрона?)». Байрона отличник, видно, не читал – только этим и можно объяснить, что автор «Корсара» не привлечен к ответственности, а лишь остался под подозрением. Так шаг за шагом, обшарив по пути еще кой-кого, например, Киплинга и Гумилева, постепенно добрался потрошитель мировой литературы до… До кого бы вы думали? До Пушкина! Да, и Пушкину устроил обыск, в результате которого выявил, что великий поэт «в цыганах похваливал блатное начало». Ну, в самом деле, шляются эти босяки по всей Бессарабии, нигде не работают, паспортов у них нет, ночуют в шатрах изодранных, в неположенных местах палят костры, – как же не блатные!