Курортник - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У господина глаза полезли на лоб.
— Ну а если вы сейчас ненароком ощутите на своем лице мою ладонь, вы тогда убедитесь в моей действительности?
— Если вы решитесь на такой эксперимент, то, во-первых, вам же будет хуже, потому что я сильнее вас и в данную минуту удивительно свободен от всяких моральных тормозов; а кроме того, вы своим столь любезно предложенным доказательством никак не достигнете цели. Я хоть и ответил бы на ваш эксперимент всем данным мне прекрасно слаженным аппаратом самосохранения, но нападение ваше отнюдь не убедило бы меня в вашей действительности, в существовании у вас личности и души. Когда я рукой или ногой заполняю пространство между двумя электрическими полюсами, то также подвергаю себя разряду, однако же мне не придет в голову принимать электрический ток за личность, за существо того же порядка, что и я.
— Вы артистическая натура, что ж, таким многое дозволено. По-видимому, дух и абстрактное мышление вам ненавистны, и вы с ними воюете. Пожалуйста, сделайте одолжение. Но как это согласуется у вас, писателя, со многими другими вашими высказываниями? Мне известны заявления, статьи, книги, в которых вы проповедуете как раз обратное и объявляете себя сторонником разума и духа, а не лишенной разума и случайной природы, где вы выступаете в защиту идей и признаете духовное высшим началом. Как же это так получается, а?
— Разве? Я так поступаю? Что ж, весьма возможно. Беда моя, видите ли, в том, что я постоянно сам себе противоречу. Действительность всегда так поступает, а вот дух — нет, и добродетель — нет, и вы тоже, весьма малоуважаемый сударь. Например, после прогулки быстрым шагом по жаре я могу быть одержим мыслью о кружке воды и объявить воду величайшим благом на свете. А четверть часа спустя, утолив жажду, потерять всякий интерес к воде и питью. Так же обстоит и с едой, со сном, с мышлением. Мое отношение к так называемому «духу», например, совершенно сходно с моим отношением к еде и к питью. Временами нет ничего на свете, что меня бы так привлекало и казалось необходимым, как дух, как возможность абстракции, логика, идея. А потом, когда я ими насытился и нуждаюсь, жажду противоположного, меня от всякого духа мутит, будто от испорченной пищи. Я знаю по опыту, что подобное поведение якобы говорит о бесхарактерности и считается сумасбродным, более того, непозволительным, но я так никогда и не мог понять отчего? Потому что совершенно так же, как я постоянно вынужден сменять еду и пост, сон и бодрствование, совершенно так же вынужден я постоянно раскачиваться туда и сюда между природным и духовным, между опытом и платонизмом, между порядком и революцией, католицизмом и духом реформации. Чтобы человек всю свою жизнь всегда и неизменно мог почитать дух и презирать природу, неизменно мог быть революционером и никогда консерватором или же наоборот, представляется мне хоть и весьма добродетельным, хоть и признаком характера и стойкости, но столь же ужасным, отвратительным и безумным, как если бы человек всегда только хотел есть или всегда только хотел спать. И, однако же, все объединения, политические и духовные, религиозные и научные, основываются на предположении, будто такое безумное поведение возможно, будто оно естественно! Вот и вы, сударь, считаете неправильным, что в одно время я страстно влюблен в дух и считаю его всесильным, а в другое — дух ненавижу и его изрыгаю, и вместо него обращаюсь к безвинности и изобилию природы! Почему же? Почему вы считаете природное отсутствием характера, здоровое и естественное — непозволительным? Если вы сумеете мне это объяснить, я охотно и устно и письменно засвидетельствую, что разбит по всем пунктам. Тогда я признаю за вами столько реальности, сколько в моих силах, окружу вас целым ореолом действительности. Но, видите, вы ведь не можете мне этого объяснить! Вы стоите тут, и под вашим жилетом хоть, без сомнения, имеется обед из пяти блюд, но нет сердца, и в вашем искусно подделанном черепе хоть и есть дух, но нет природы. Эх вы, ревматик, курортник, никогда не видал я ничего более смехотворно-нереального, чем вы! Да у вас, милейший, бумага просвечивает сквозь петлицы, из всех швов сочится дух, внутри ничего, кроме газеты и налоговой квитанции, Канта, Платона да процентной таблицы! Стоит мне дунуть, и вы исчезнете! Стоит мне подумать о моей возлюбленной или даже самой простенькой желтой примуле, и этого достаточно, чтобы вовсе вытеснить вас из реальности! Вы не вещь, вы не человек, вы — идея, скучная абстракция!
И в самом деле, когда я, несколько разгорячившись, но в прекрасном настроении, выбросил вперед кулак, чтобы доказать схеме ее нереальность, кулак прошел через него насквозь, и он исчез. Только тут, остановившись, я заметил, что вышел из дому без шляпы и оказался на пустынном берегу реки; я стоял один под прекрасными деревьями, а вода неслась и шумела. И вновь я был страстно предан противоположности духа, был глубоко и без памяти влюблен в глупый, беспорядочный мир случая, в игру света и тени на розоватом песке, в бесконечные мелодии бегущей воды. Ах, то были знакомые мелодии! Мне припомнилась река,[16] на берегу которой я однажды сидел в Индии, возле товарища моего, старика перевозчика, имя его не приходит мне на память, тысячу лет назад, упоенный мыслью о единстве и не менее упоенный игрой многообразия и случая. Я подумал о своей возлюбленной, об ушке, мило выглядывающем из-под пряди ее волос, и от всего сердца был готов отречься и разрушить все алтари, воздвигнутые мною когда-либо разуму и идее, и построить новый алтарь во славу этой наполовину видимой таинственной ушной раковины. Тому, что мир есть единство и тем не менее исполнен многообразия, что красота возможна лишь в преходящем, что благодать дано испытывать лишь грешнику — этому и сотням других глубочайших и вечных истин могло бы служить символом и священным свидетельством, наравне с Изидой,[17] Вишну, цветком лотоса, и это прелестное ушко.
Как шумел подо мной в каменистом ложе поток, как пело полуденное солнце, пробегая вверх и вниз по пятнистым стволам платанов! Как хорошо жить! Прошло и забыто напавшее на меня в столовой безумное желание смеяться, в глазах у меня стояли слезы, вещим напоминанием звучал для меня шум священной реки, и сердце мое было исполнено мира и благодарности. Лишь теперь, после долгой прогулки под платанами, мне открылась вся бездна ипохондрии и путаницы, страданий и глупости, в которой я жил все последнее время! Господи, какое жалкое зрелище я собой представлял, как мало требовалось, чтобы превратиться в омерзительного, малодушного труса! Небольшое недомогание и боли, две-три недели курортной жизни, период бессонницы, и вот уже я по горло увяз в хандре и отчаянии. И это я, слышавший голоса индусских богов! Как хорошо, что злые чары наконец рухнули, что меня опять окружает воздух, солнечный свет и действительность, что я опять слышу божественные голоса, опять чувствую в сердце любовь и благоговение!
Внимательно перебрал я в памяти эти унизительные дни, расстраиваясь и дивясь, печалясь, но и посмеиваясь над всей той чепухой, что меня опутала. Нет, теперь мне незачем больше ходить в курзал и даже в столь исполненный достоинства игорный зал; теперь я не затруднял себя вопросом, куда употребить свое время. Чары рассеялись.
И когда я сейчас, всего за несколько дней до конца лечения, задумываюсь над тем, как же это могло случиться, когда ищу причину своего падения и всех постыдных своих переживаний, мне достаточно прочесть любую страницу этих записок, чтобы ясно увидеть причину. Не мои фантазерство и мечтательность, не мой недостаток морали и буржуазности были в том повинны, а как раз напротив. Я именно был чересчур морален, чересчур разумен, чересчур буржуазен! Старая вечная моя ошибка, которую я сотни раз совершал и всегда горько в ней раскаивался, приключилась со мной и на сей раз. Я хотел подладиться под норму, хотел выполнить требования, которые никто мне не ставил, хотел быть или представиться тем, кем вовсе не был. Вот и получилось снова, что я совершил насилие над собой и над жизнью.
Хотел быть тем, чем не был. Каким образом? Я сделал из своего ишиаса специальность, играл роль ишиатика, курортника, подлаживающегося под буржуазное окружение постояльца гостиницы, вместо того чтобы просто оставаться самим собой. Я придал чрезмерное значение Бадену, лечению, окружающей меня среде, болям в суставах; я вбил себе в голову претерпеть этот курс лечения и непременно выздороветь. Путем покаяния, епитимьи, ханжества, посредством ванн и омовений, врача и браминских чар я хотел достичь того, что может быть достигнуто лишь путем озарения.
Вечно со мной та же история. И эта знаменитая ванная психология, которую я себе придумал, лежа в теплой воде, — тоже такой фокус, попытка мысленно овладеть жизнью; она неизбежно должна была кончиться провалом и за себя отомстить. Никакой я не представитель некоей особой философии ишиатиков, как одно время воображал, да такой философии и не существует вовсе. И нет также мудрости пятидесятилетних, о которой я фантазировал в предисловии. Возможно, мое нынешнее мышление несколько отличается от свойственного мне лет двадцать назад, но чувства и сущность, желания и надежды не изменились, не стали ни умнее, ни глупее. Сейчас, как и тогда, я могу быть то ребенком, то стариком, то двухлетним, то тысячелетним. И мои попытки подладиться к нормированному миру, изображать пятидесятилетнего ишиатика остались столь же бесплодны, как и моя попытка примириться с ишиасом и Баденом посредством моей психологии.