Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как добры и наивны французы! Они позабыли, что палачи любят рядиться в эстетов, притворяться чувствительными и сентиментальными. Они так восхищаются меценатством большевиков, словно опять наступила эпоха Лоренцо Медичи — «…музыка, сытые поэты, бесплатные театры». Совдепия представляется им детской коммуной в духе Песталоцци. Как они были бы удивлены, узнав, что по соседству с Наркомпросом, по заданию которого Эренбург разрабатывал проект «опытно-показательной колонии» для малолетних правонарушителей, находится Чека, где расстреливают неугодных и подозрительных. Иностранцы не понимают, что «современные палачи, отвергнув религию, украсили свое чело пламенами искусства. Сзади для работы Петерс, а для гостей Луначарский, который пьесы даже пишет. Театр на площади… плакаты… памятники… университеты в деревне… детское питание. Французы потрясены. Мы ведь привыкли, что государство взимает налоги, набирает солдат, строит тюрьмы. А это заботливая нянька, просвещенный меценат, Геба, расточающая нектар. И французы недоумевают, почему русские варвары не резвятся в том обретенном Эдеме, а ищут лазейку, чтобы сбежать из него»[109].
Конечно, бывает, что большевикам служат люди, которые делают полезное дело. Но это никак не меняет сути: «Я проклинаю этот дом, ибо в его подземельях — средневековые пытки. Я не хочу смотреть на фасад, расписанный ультрасовременными художниками. Я не хочу слушать ни стихов, ни романсов, ибо я слышу предсмертный хрип. Все искусство в Совдепии — это культурно-просветительная комиссия при Чека. В эти годы мы потеряли сознание добра и зла, все мы темны и грешны. Грех каждого — общий грех. И если можно смертными слезами покаяния замолить грех слепой толпы, растерзавшей Духонина, то чем искупить благородного Луначарского, который строит музеи, насаждает театры и гладит надушенной рукой детские головки?»[110]
Погромы
Несчастьям Киева не было конца. Первого октября 1919 года город снова оказался в руках у большевиков, правда, всего на три дня. Эренбург, как многие солдаты и горожане, успел скрыться. А уже 4 ноября, когда Киев был отбит Деникиным, виновные были найдены. В городе начались погромы.
Как по улицам Киева-ВияИщет мужа не знаю чья жинка.И на щеки ее восковыеНи одна не скатилась слезинка.
Женщина с восковым лицом в этом стихотворении Мандельштама, одного из последних, написанных им в 1937 году, — это Люба Козинцева, которая после наступления комендантского часа мечется по улицам Киева в поисках Ильи[111].
Козлов отпущения искали недолго. Киевская «желтая» газета «Вечерние огни» так освещала текущие события: те, кто не присоединился к исходу и остался в городе для того, чтобы стрелять по деникинским добровольцам и дожидаться возвращения красных, — это в основном «еврейская молодежь, на три четверти состоящая из коммунистов»[112]. Далее приводился список фамилий и адресов еврейских изменников. Началась охота на людей. По городу катилась волна погромов. «…Разъяренная толпа после прихода белых ловила рыжих женщин и буквально разрывала их на части с криками, что это чекистка Роза. На наших глазах уничтожили нескольких женщин. <…> Жители охраняли дома и при появлении солдат били в медные тазы и вопили. Вой стоял по всем улицам. На улицах валялись трупы. Это было озверение гражданской войны»[113], — рассказывает Надежда Мандельштам. Еврейские вопли и крик запали в память свидетелей. В 1928 году Эренбург напишет в рассказе о еврейском погроме «Старый скорняк»: «А люди?.. Люди кричат. Зачем?.. Что пользы в крике?.. Об этом они не думают. Они кричат просто и непоправимо. Крик одного подхватывается всеми, он заражает квартиру, этаж, и вот уже не человек кричит, кричит дом, высокий черный корпус, каменная коробка среди темноты и топота»[114].
Возмущение погромами было так велико, что затронуло даже ближайшее окружение генерала Деникина. Василий Шульгин, редактор газеты «Киевлянин», бывший депутат Государственной Думы, монархист, в 1911 году выступавший в Думе с резкой критикой действий правительства в связи с фальсифицированным антисемитским «делом Бейлиса», был потрясен средневековым призраком, вернувшимся на улицы Киева. Вслушиваясь в еврейские вопли, называя погромы «пыткой страхом», Шульгин ставит вопрос: сумеют ли евреи извлечь урок из этого опыта, понять в конце концов, что означает натравливать один класс на другой, проповедовать учение Карла Маркса? Евреи спровоцировали «женственную натуру» русского народа, им надо покаяться, публично отречься от большевизма[115].
Смогут ли евреи понять это? Эренбург откликается на вопрос Шульгина в статье под названием «О чем думает жид?»: «Я не потерял веры, я не разлюбил. Я только понял, что любовь тяжела и мучительна, что надо научиться любить. <…> Любить, любить во что бы то ни стало! <…> Кто любит мать свою за то, что она умна или богата, добра или образованна? Любить не „за то“, а „несмотря на то“, любить потому, что она мать.<…> Я благословляю Россию, порой жестокую и темную, нищую и неприютную. Благословляю ее некормящие груди, плетку в руке… В эти ночи „пытка страхом“ была шире и страшнее, чем думает Шульгин. Не только страх за тех, кого громили, но и за тех, кто громил. Не только за часть, евреев, но и за целое, Россию… Этот маленький трехцветный флажок перед моими окнами говорит о том, что вновь открыт для жаждущих источник русской культуры, питавший все племена нашей родины… И теперь я хочу обратиться к тем евреям, у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все плохое и хорошее получили от нее, с призывом провести сквозь эти ночи светильники любви»[116].
Бесконечное бегство
Жизнь шла своим чередом: первая волна погромов прошла, однако в любой момент расправы могли возобновиться. Красная армия готовилась перейти в наступление. Эренбург и Люба при первой же возможности покинули Киев и отправились в Крым, в Коктебель к Максимилиану Волошину. Путешествие было опасным, но оставаться в городе было еще страшнее: «Мы ехали неделю до Харькова. На станциях в вагоны врывались офицеры или казаки: „Жиды, коммунисты, комиссары, выходи!..“ <…> Мы ехали добрый (нет, недобрый) месяц, зарывались в темные углы теплушек, валялись в трюме пароходов, среди больных сыпняком, которые бредили и умирали, лежали, густо обсыпанные вшами. Снова и снова раздавался монотонный крик: „А кто здесь пархатый?..“ Вши и кровь, кровь и вши…»[117] И все же им повезло. На барже, шедшей из Мариуполя в Феодосию, Эренбурга спас белый офицер, вырвав его из рук казака, намеревавшегося «окрестить» еврея в ледяной воде.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});