Святочные истории - Владимир Панаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы расстались с дневным светом, обещали друг другу сбираться всем в этот день ежегодно у Вячеслава, несмотря на все препятствия, и давать друг другу отчет в исполнении своих обещаний.
Несколько лет мы были неразлучны. Многих судьба переменилась; кромчатый ковер заменился хитрыми изделиями английской промышленности; маленькая комнатка обратилась в пышные, роскошные хоромы; шампанское мерзло в серебряных вазах, наполненных химическим холодом, — но мы, в честь старой студенческой жизни, сходились запросто, в сюртуках, и по-прежнему делились откровенными мыслями и чувствами. Между тем некоторые из наших работ были начаты, большая часть — не окончены, остальные переменены на другие. Мало-помалу судьба разнесла нас по всем концам мира; оставшиеся сходились по-прежнему в первый день года; отсутствующие писали к нам, что они в эти дни мысленно переносились к друзьям: кто из цареградского храма св. Софии, кто с берегов Ориноко, кто от подошвы Эльборуса, кто с холмов древнего Рима.
ДЕЙСТВИЕ II
Прошло еще несколько лет. Судьба носила меня по разным странам. Я приехал в Москву накануне Нового года; искать Вячеслава — нет его; он в подмосковной верст за десять; я в том же экипаже в подмосковную, куда приехал около полуночи. Лошади быстро пронесли меня по запушенному снегом двору; в барском доме еще мелькал огонь. Прошед несколько слабо освещенных комнат, я дошел до кабинета. Вячеслав на коленях перед колыбелью спящего младенца; ему улыбалась прекрасная, в цвете лет женщина; он узнал меня и дал знак рукою, чтоб я говорил тише:
— Он только что стал засыпать, — сказал Вячеслав шепотом; жена его повторила эти слова. Несколько минут я смотрел с умилением на эту семейную картину. Видно было по всему, что в этом доме жили, а не кочевали; все было придумано с английскою прозорливостию для жизни семейной, ежедневной: стол был покрыт книгами и бумагами, мебель спокойная, необходимая занятому человеку; везде беспорядок, составляющий середину между порядком праздного человека и небрежностью ленивца; на креслах пюпитры для чтения, фортепьяно, начатая канва, развернутые журналы и, наконец, воспоминание прежней нашей жизни — студенческие деревянные часы. Я не успел еще осмотреться, когда младенец заснул крепким сном невинности. Вячеслав приподнялся от колыбели и сжал меня в своих объятиях.
— Это мой старый товарищ, — говорил он, знакомя с своею женою, — сегодня канун Нового года, надобно встретить его по старине.
Мы уселись втроем за маленьким столиком; в 12 часов чокнулись рюмками и стали вспоминать о былом, припоминать товарищей… Многих недосчитывались: кто погиб славною смертью на поле брани, кто умершие менее славною смертью, изнуренный кабинетным трудом и ночами без сна; кого убила безнадежная страсть, кого невозвратимая потеря, кого несправедливость людская; но половины уже не существовало в сем мире!
Не было криков, не было юношеских восторгов на этом мирном пире, не было необдуманных обещаний, легкомысленных надежд; мы говорили шепотом, чтоб не разбудить дитя; часто мы останавливались на недоконченной фразе, чтоб взглянуть на спящего младенца; мы говорили не о будущем, но лишь о прошедшем и настоящем; наш разговор был тот тихий семейный лепет, где вас занимают не сказанные слова, но тот, кто сказал их; где мысль вполовину угадывается и где говорят, кажется, для того только, чтоб иметь предлог посмотреть друг на друга.
— Мое время прошло, — сказал наконец Вячеслав. — Стихи мои в камине; попытки не удались; юношеских сил не воротить; великим поэтом мне не бывать, а посредственным быть не хочу; но то, чего я не успел доделать в себе, то постараюсь докончить в нем, — прибавил Вячеслав, указывая на колыбель, — здесь моя настоящая деятельность, здесь мои юношеские силы, здесь надежды на будущее. Ему посвящаю жизнь мою; у него не будет другого, кроме меня, наставника; у него не будет минуты, которой бы он не разделил со мною, ибо в воспитании важна всякая минута: один миг может разрушить усилия целых годов; отец, не порадевший о своем сыне, есть в моих мыслях величайший преступник.
Кто знает! природа на растениях производит слабый, будто ненужный листок, который вырастает только для того, чтоб сохранить нежный зародыш и потом — увянуть незаметно: не случается ли того же и между людьми? Может быть, я этот слабый, грубый листок, а мой сын зародыш чего-нибудь великого; может быть, в этой колыбели лежит поэт, музыкант, живописец, которому вверило провидение всю будущность человечества. Я увяну незаметно, но все, что есть в моем сыне, выведу в мир; в этом, я верю, единое назначение моей второстепенной жизни!
Тут Вячеслав принялся мне рассказывать план, предпринятый им для воспитания сына; его библиотека была наполнена всеми возможными книгами о воспитании; он показал мне кучу огромных выписок: он учился не шутя, но по-нашему, по-старинному, как студент, готовящийся к строгому экзамену.
Я расстался с Вячеславом рано; мы не выпили и четверти бутылки: он, как человек семейный, не любил обращать ночи в день; я не хотел заставить его переменить заведенный им строгий порядок.
Часы, проведенные с ним, оставили надолго в душе моей сладкое и невыразимое чувство.
ДЕЙСТВИЕ III
Прошло еще несколько лет. Однажды, под Новый год, судьба занесла меня в П. Я знал, что Вячеслав поселился уже более двух лет в этом городе. Я бросил в трактире мой экипаж и чемоданы и по-старому, не переодеваясь, как был, в дорожном платье, сел на первого попавшегося мне извозчика и поспешил скорее к прежнему товарищу. Быстрое движение блестящих карет, скакавших по улице, привело меня с непривычки в какое-то онемение; я едва мог выговорить мое имя швейцару, встретившему меня у Вячеславова крыльца. Думаю, что он принял меня за сумасшедшего, потому что несколько времени смотрел мне в глаза и не отвечал ни слова.
— Барин сейчас едет, барыня уж уехала, — наконец проговорил он.
— Какой вздор! быть не может.
— Карета уже подана, барин одевается…
— Быть не может.
— Позвольте об вас доложить…
— Я хожу без доклада.
— Однако же…
Я оттолкнул верного приставника и поспешно пробежал ряд блестящих комнат. В доме все суетилось; в крайней комнате я нашел Вячеслава во всем параде перед зеркалом; он ужасно сердился на то, что башмак отставал у него от ноги; парикмахер поправлял на голове его накладку.
Вячеслав, увидя меня, обрадовался и смешался.
— Ах, братец! — говорил он мне с досадою, обращаясь то к камердинеру, то к парикмахеру. — Затяни этот шнурок… Зачем было мне не сказать, что ты здесь?
— Я сейчас только из дорожной кареты.
— Я бы как-нибудь отделался. Ты не знаешь, что такое здешняя жизнь… прикрепи эту пуклю… ни одной минуты для себя, не успеваешь жить и не чувствуешь, как живешь…
— Ты едешь — а я тебе не мешаю…
— Ах, как досадно! Как бы хотелось с тобою остаться… здесь накладка сползает… но невозможно, поверишь мне, что невозможно…
— Верю, верю; какое-нибудь важное дело…
— Какое дело! Я дал слово князю Б. на партию виста… перчатки… он человек, от которого многое зависит, — нельзя отказаться. Ах, как бы хорошо нам встретить Новый год по старине, вспомнить былое… шляпу…
— Сделай милость, без церемоний…
Тут вошел сын его с гувернером:
— Adieu, papa.[44]
— А, ты уже возвратился? весел ли был ваш маскарад? Ну, прощай, ложись спать… затяни еще шнурок… Бог с тобою. Ах, Боже мой, уже половина двенадцатого… прощай, моя душа! Помнишь, как мы живали! Карету, карету!..
Вячеслав побежал опрометью; я пошел за ним тихо, посмотрел на прекрасные комнаты, — они были блестящи, но холодны; в кабинете величайший порядок, все на своем месте, пакеты, чернильница; на камине часы rococo, на столе развернутый адрес-календарь…[45]
Этот Новый год я встретил один, перед кувшином зельцерской воды,[46] в гостинице для проезжающих.
В. И. Даль
АВСЕНЬ[47]
— Груша что-то затевает, — сказала одна из трех девок, сошедшихся в авсень, Васильев или богатый вечер[48] на улице. Трескучий мороз донимал их порядочно, сквозь башмачки с чулочками и ситцовые юбчонки, хотя они и кутались под самый нос и уши куценькими штофными шубейками, с красивыми, нашитыми на тесьму сборками по заду лифа.
— У нее, вишь, всё свои затеи, — сказала, подтягивая одну ножку под себя, другая подружка пониже всех их ростом, но пребойкая и превлюбчивая, как знатоки замечали по скорому и мягкому говору ее, а еще более по быстрым, искательным глазам. — А что, — продолжала она, — не хочет, что ли, с нами погадать?
— Да видно, что не хочет, — отвечала другая более рослая и белолицая, подувая под шубейкой в кулак и переступая с ноги на ногу, — она приговаривает, что-то, вишь, будто голова болит; хоть приду — не приду, говорит, а не ждите.