Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надя видела, что нужно дать Алёше время успокоиться, и теперь молча работала около него, отложила в сторону книгу. Без работы она никогда не позволяла себе быть и находила, что с иголкой в руке говорится лучше, чем с пустыми руками. В настоящее время Надя спешила докончить последнюю дюжину рубашек, которыми нужно было снабдить её доморощенный деревенский приют, поэтому менее чем когда-нибудь не могла терять свободной минуты. Алёша и без того брал от Нади слишком много времени, и многие её обязанности поневоле не выполнялись.
Алёша сидел, опрокинувшись глубоко в кресло, и жадно пил лёгкий освежающий воздух поля и сада, глаза его были прикованы к степной дали, но из озлобленное и отчаянное выражение мало-помалу исчезало. Истощённые длинные руки его с голубыми жилками сами собою скрестились на коленях, и вся фигура Алёши, бессильно запавшая в подушки, незаметно приняла какое-то жалобно-молящее выражение. Острые углы его худых согнутых ног и эти, как плети высохшие, руки глядели так горько среди роскошно зеленевшей и расцветавшей природы!
— Как хорош Божий мир, Надя! — вполголоса и с усиленною медленностью произнёс Алёша, не опуская взгляда, поднятого вверх. — Какая в нём святая красота… Когда смотришь на него, чувствуешь, что молишься.
— Это правда, Алёша, — отвечала Надя, продолжая свою работу. — Как бы ни было тяжко на душе, природа всегда успокоит. В ней какая-то особенная сила.
— Не в ней, Надя. Природа — бездушный труп. Но в ней присутствует божественная сила и её-то ощущаем мы. Наша душа — атом единой великой силы, всё наполняющей, всем двигающей.
Они опять замолчали. Алёша всё смотрел вдаль, не шевелясь ни одним мускулом; только грудь его подымалась и опускалась с зловещим, глухим всхлипыванием.
— Знаете, Надя, — сказал опять Алёша, — я ещё слишком привязан к миру. Я думал, что я сильнее…
— Разве не хорошо любить мир? — спросила Надя. — Бог устроил его нам для того, чтобы мы радовались на него и пользовались им.
Алёша подождал немного и продолжал:
— Нет, Надя… Тот мир, который Бог уготовал для наших вечных радостей, не здесь… Здесь только соблазн и испытанье. А мне… верите ли, мне жалко этого греховного плотского мира… ветхий человек ещё силён во мне.
— Мне кажется, ты совсем не прав, Алёша, — кротко оспаривала Надя. — Конечно, ты эти вещи лучше меня знаешь; ты такой умный и начитанный и думал об этом много. Но я никогда не поверю, чтобы было грешно любить природу, наслаждаться ею.
— Природа, природа! — в грустном раздумье качал головою Алёша. — А что такое природа? Думали ли вы когда, Надя? Камень, привязанный на шею, который тянет нас в пучину и от которого необходимо отделаться. Природа — это материя, это сам грех. Господь повелел нам распинать природу, источник всякой похоти!
— Не знаю этого, Алёша, но когда я в природе, я делаюсь лучше, все мои мысли чище, все чувства теплее.
Алёша ничего не отвечал и впал в задумчивость.
— Тяжко умирать, Надя! — прошептал он после долгого молчания.
Надя встревоженно взглянула на него. Серые глубокие глаза Алёши были полны слёз; они падали тяжёлыми каплями на его впалые, лихорадочно-румяные щёки и текли с них по его платью. Алёша не вытирал их. Его полураскрытые губы слегка вздрагивали, но руки по-прежнему были скрещены на коленях.
— Не смейтесь надо мною, что я плачу, Надя, и не утешайте меня, — продолжал Алёша. — Я не заплачу ни при ком, кроме вас. Да, умирать тяжко… Я только вам говорю это, Надя. Для вас моя душа открыта настежь. Вы не любите меня; я знаю, вы любите Суровцова, вы будете ему принадлежать. Но я всё-таки считаю вас своею невестою и умру с этим убеждением.
— Алёша, Алёша… — силилась выговорить Надя, глотая слёзы и полная отчаяния.
— Тяжко, тяжко! — говорил между тем Алёша. — Зачем так рано? За что вырывать меня на самой моей заре? Каждое негодное растение, каждый ползающий червяк имеют свой срок. За что меня, Господи, одного меня! — Слёзы душили его. — Я только что готовился жить по заповедям Христа, ещё не успел совлечь с себя всех греховных привычек. Я был готов на всё хорошее, на все жертвы, на всякую борьбу. За что же мне гибнуть так рано, Надя? Разве я заслужил это? Разве я самый худший из всех? — Надя рыдала, припав к шее Алёши, и уже не могла больше утешать его. — Если правда всё то, во что верю я, Надя, если есть там, на небесах, правосудный Бог, есть мудрый Промысл, зачем же такая обида, такая несправедливость? Мне хочется жить, Надя. Я ещё так молод… я никому не делаю вреда.
— Ты будешь жить, мой Алёшечка, ты будешь жить вместе со мною долго, долго… — шептала Надя, заливаясь слезами. — Мы вылечим тебя, ты будешь здоров и счастлив. Бог не допустит такой ужасной несправедливости. Он милосерд, он…
— Надя, — перебил Алёша изменившимся голосом, и вся фигура его разом содрогнулась. — Ну, а если ничего этого нет?
— Чего, Алёша? — испуганно спросила Надя.
— Если Суровцов прав, если новая атеистическая наука права? Если нет Бога, я хочу сказать, — глухо прибавил Алёша, и широко раскрытые глаза его раскрылись ещё шире в неестественном ужасе.
— Алёша, Алёша! Анатолий Николаевич никогда этого не говорил, он верит в Бога! — горячо вскрикнула Надя. — Разве можно не верить в Бога? Брось думать об этом, не волнуй себя, посмотри, как ты побледнел.
— Да… Ну а если ничего этого нет? — повторил словно сам себе Алёша и чувствовал, как волосы приподымаются на его голове. — Если я дурак, который убивал себя бреднями, который из-за сновидения отказывался от жизни? Здесь ничего и там ничего! Везде могила! Это ужасно! Надя, это невыносимо ужасно…
— Опомнись, Алёша, я не узнаю тебя! — встревоженно успокоивала его Надя. — Зачем эти чёрные мысли, которых никогда не было у тебя? Ты сам знаешь, что это вздор. Не падай духом. Бог даст, ты оправишься очень скоро; последняя микстура очень помогла твоему кашлю. А кашель остановится — ты разом поправишься. Разве мало примеров!
— Нет, Надя, не обманывайте меня, — строго сказал Алёша. — Смерь — вещь страшная; к смерти нужно приготовиться. Разве я не вижу, что уже у неё в руках? Видите мои руки, мои ноги. Это не руки живого человека. это руки мертвеца. Я сам уже стал смотреть на них, как на чужие. Они пугают меня. Они мне отвратительны. Я чувствую, что грудь моя пуста, что там нечему дышать. Какое тут леченье!
Надя хотела возразить что-то, но Алёша остановил её рукою и замолчал. Голова его бессильно упала на грудь, и он целые полчаса оставался в забытьи, вздрагивая впросонках, испуганно бормоча какие-то слова. Слёзы и разговор слишком утомили его. Надя сидела около него, боясь пошевельнуться, быстро работая иголкою. Слёзы бесшумно катились по её лицу, но она не выпустила ни одного вздоха, ни одного рыдания.
Алёша проснулся, несколько освежённый. Некоторое время он молча смотрел на далёкую степь, потом сказал:
— Сон меня очень успокоивает, Надя. Если бы смерть была так же легка!
— Зачем всё говорить о смерти, Алёша, будем говорить о жизни! — отвечала Надя, торопливо отвернувшись в сторону и утирая слёзы.
Алёша продолжал тихим, торжественным тоном:
— Христиане умирают мрачно. Хорошо бы умирать так, как умирал греческий философ-пантеист, о котором я когда-то читал. Его вынесли на берег прекрасного моря, и он погасал вместе с закатом солнца, прославляя природу, в которую возвращался, под плеск морского прибоя, под шелест деревьев. Это не смерть, это светлая кончина. Но для этого нужно быть пантеистом, а не христианином.
— Мы не дадим тебе умереть, Алёша, ты будешь с нами! — горячо возразила Надя. — Ты должен жить, ты будешь жить.
— Дайте мне вашу руку, Надя, — сказал Алёша с доброю, но грустною улыбкой. Надя протянула ему руку и сильно пожала его худые пальцы. — Вы добрая, прекрасная девушка, Надя, — сказал Алёша, лаская жаркую руку Нади похолодевшими руками. — Я думаю, ангелы такие, как вы. Они не могут быть лучше.
Недолго продолжались прогулки Алёши. Скоро он так ослабел, что не мог двинуться из комнаты. Надя открывала ему настежь окно, выходившее в сад, и Алёша, бессильно опрокинутый в глубокое кресло, с жадностью умирающего втягивал в себя освежающую прохладу черёмух, затенявших окно, и слушал весёлую дребедень птичьего племени, копошившегося на ветках. Это была единственная отрада, которую он ещё способен был чувствовать. Всё остальное ему казалось тяжким и враждебным. Он злился при малейшем приближении к нему людей, и даже Надя, без которой он не мог обойтись десяти минут, раздражала его чуть не каждым словом своим. Злился он, когда приходилось что-нибудь есть, одеваться, принимать лекарство, ложиться или вставать с постели. Организм его чуял, что пища уже не в силах поддерживать его, что внутри его прекратилась работа усвоенья и каждая ложка самого лёгкого и питательного кушанья ложится тяжким камнем на омертвевший пищеварительный снаряд. А каждое движение вызывало такую невыносимую боль всех суставов, требовало такого истощающего напряжения последней нервной энергии, чтобы привести в действие разлагавшийся механизм, что без слёз Алёша не мог повернуться даже на кровати. Он присутствовал сознательно, как посторонний наблюдатель при потухании своей жизни, так сказать, ощупывал каждый шаг, которым живой организм неудержимо распадался на свои основные элементы.