Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ослабла в нём всякая воля к защите. Сгорбясь и с головой, сваленной вперёд, он замер в последнем своём убежище, в качалке.
Так и застала его Ирина: маленького, чёрного, скорченного, плешью вперёд и с газетою на коленях. И не от него, но из газеты – поняла.
Все эти годы Ирина густо стыдилась, что муж её не на войне. Хотя были и другие экономисты такого ж возраста, от тридцати до сорока, – младший Мордоренко, Никанор, или младший молоканин, но те оба были при деле, сами вели большое хозяйство (а молокане освобождались и по убеждениям). Роман же в 38 лет при своём неутомимом крутом отце ни на касание не был допущен к хозяйству – да и не тянулся, высиживал войну в экономии, с редкими поездками в города.
А прошлым летом, в самое тяжёлое время русского отступления, когда изнывало орино сердце от русских потерь и от страха, что будет с Россией, ещё и попалось ей в газетах о смертном подвиге медицинской сестры Риммы Ивановой – ставрополки же, что особенно поразило Орю: кончала та Ольгинскую гимназию в Ставрополе, рядом с их пансионом, и даже годами моложе Ори, а вот… Перебиты были все офицеры её 10-й роты, и тогда Римма Иванова сама повела в контратаку нижних чинов, захватила вражеский окоп, убита, – и посмертно награждена Георгием 4-й степени.
Хотя и до этого потрагивала Оря свой винчестер и проверяла неубывшую меткость своей стрельбы, и до этого рисовала в воображении, как бы бесстрашно вела себя на войне, но тут потянуло её вдесятеро. Оря так почитала ту Первую Отечественную, в подробностях по картинкам знала её, никогда и не предполагала сама угодить в такое героическое время, – и вот распростёрлась, грозно тянулась Вторая Отечественная, а не находилось места Ореньке у армейских костров, или с партизанами, или со старостихой Василисой. Все заботы её с цинерариями, цикламенами, японскими хризантемами, с перебором восьми десятков висящих, никому не нужных нарядов, – отбросила б она радостно для неиспытанной бодрой героической жизни на войне! “Ромаша! – говорила, – пойдём на войну!” – “Ты что, хочешь моей смерти?” – “Ну, пусти меня одну”. – “А что ты там будешь делать?” Ирина ясно представляла: стрелять. Живо и нестеснённо видела себя в военной неприхотливости, даже в шароварах, лёжа на земле или сидя на дереве, как её любимый Натаниель Бумпо, – и в ту жизнь без сожаления вырвалась бы из своего надоевшего безделья, даже если бы Россия и не была так угрожаема. (А если бы не угрожаема, так и никогда б ей не вырваться). Но ужаснуть мужа предполагаемым видом своим она не смела: “Я буду сестрой милосердия”. – “Чтоб ты с офицерами мне изменяла?”
Этого-то он не думал, конечно. Он знал, как прочно она воспитана, из-под руки отца под руку мужа, до того лишена всякой отдельности, что даже билета железнодорожного никогда не брала, не знала, где и как; не отлучится в город без казака или горничной; не наденет платья безрукавного; тотчас покинет компанию за столом, если кто покажется мужу слишком пристален; Анну Каренину ненавидит как самую гадкую из женщин. Подозренья он не имел, наверно, но как снести двойной позор: жену отпустить без себя, а самому сидеть дома?
Вступила она было в Общество Четырнадцатого Года – тоже звучало трубами и напоминало Двенадцатый. Присылали ей разные билетики и брошюрки, приглашали в Екатеринодар на заседания (Роман ни разу не пустил). Потом определилось, что Общество будет бороться с немецким засилием в России. Доброе дело! Ирина давно страдала от этого немецкого засилия, ещё прежде войны изумлялась она, до каких же пор немцы будут править Россией? Но теперь, как Общество ни боролось с засилием, – всё по-прежнему в иллюстрированных изданиях каждый пятый генерал, офицер, сенатор или член Государственного Совета носил немецкую фамилию, а с этой весны и во главе России откровенно стал Штюрмер – позор какой! победил-таки Вильгельм с помощью царицы!…
Тогда стало бороться Общество с немецким землевладением. Но никто, разумеется, и пикнуть не смел против их могучего соседа по экономии, богатейшего на всём Северном Кавказе барона фон-Штенгеля. А принялись теснить и цель имели разорить и выселить рядовых немецких колонистов – аккуратных умелых колонистов, тоже их соседей, у кого так много перенимали Томчаки от устройства бычьего хлева и до прачечной: обручные лохани на колесиках подкатывались под краны, на бортах лоханей крепились валики-выжималки, и бельё сушили никогда не на дворе, а на ровном сквозняке крытого этажа.
За колонистов Ирина заступилась, и из Общества её выключили. Смеялся Роман. Сам он ни в какие такие игрушки не играл. По всей России кипел городской Союз и земский (впрочем, на Кавказе земства не было), – он над этими деятелями тоже посмеивался, сидя в качалке с газетами. Деятельность серьёзную, а не мелко гавкать о Земгоре, предполагал Роман возбудить лишь после войны.
А теперь, подрезанный ещё новым указом о призыве, понял, что просчитался: такой нескончаемой войны не пересидеть, надо было предохраниться в Земгоре. 27 месяцев её уже прошло, но от того она не мягче заглатывала, и даже одного ещё полного месяца не нужно было, чтобы там погибнуть.
Теперь Ирина целовала мужа в лысину и подбодряла: ещё – возьмут ли? а возьмут – не так быстро, можно что-то быстрее сделать кинуться. Конечно, самое бы прямое и простое – войти в хозяйствование экономией. И всё. Будет Ирина просить, умолять, – но отец… отец и для жизни сына не согласится! А несправедливо как, ведь у Романа к хозяйствованию большие способности, просто он не развивает их. Как он метко предсказывал иногда, что в этом году будут покупать на отхват, что надо сеять, – и сбывалось. А какой это сезон он у Федоса Мордоренки арендовал на Гулькевичах пять тысяч десятин, засеял лён, почти не виданный в здешних краях, и всё угадал: урожай и спрос по осени, ездили экономисты смотреть-удивляться. И ещё повторил год, опять с успехом, – и тут же бросил, и бросил опять-таки вовремя: подражатели уже не продали хорошо. Он – всё может, если бы взялся!
Напоминание об его же успехе со льном влило Роману сил. И правда, он же талантливый человек, что ж он падает духом? (Всегда у него так: от неприятности – полоса чёрного упадка). Обстоятельства душат – надо изобретать и действовать!
Ирина же подала и мысль: выступить на совещании. В воскресенье 30-го октября собиралось в их доме невиданное совещание всех соседей-экономистов. Раньше собирались только на именины да в карты играть, а теперь и тут придумали, как везде по России, – “совещание”. Очень смеялся Роман над той затеей – “как у умытых!”, говорил, что даже на первый этаж не спустится к ним. Но теперь – схватился. В самом деле, чем глубже хозяйства увязали в военной обстановке, тем больше проблем. Он не хотел в них путаться, его деньги в банке, но сейчас, с его способностями, развитием, языком, да ещё ж по постоянной трезвости среди этих распущенных свиней, были шансы выделиться на первый план. Получить от совещания полномочия на переговоры с другими такими же группами экономистов, с Екатеринодаром, Ростовом, – начнётся бурная деятельность, разъезды, всем нужен, и уже ни о какой мобилизации… Верно, Ирочка, верно, моя золотая, дай я тебя в губки…
С того часа Роман как обновился: тут же побрился, посветлел, вместо халата сюртук, уже вскоре спустился в контору, где давно его не видели, требовал книги, задавал вопросы приказчику, конторщику, это была суббота, а в воскресенье из конторы не вылезал, а в понедельник с мухортеньким управляющим проехался по полям и к соседу их Третьяку, во вторник сидел у себя на верхней веранде, писал и считал.
Такой необыкновенной деятельности не мог не заметить старый Томчак. И – не поперечил, не гаркнул, не запретил из конторских книг выписывать да даже – не спросил, зачем? Сам сын объяснил: не в хозяйство вмешивается, готовит доклад.
Сроду такого слова Захар Фёдорович языком не выменивал, разве что доклад портному дают на пошив. Но читал в газетах, что министры царю доклады делают. И ещё – учёные господа на учёных сборищах. И вот, не в своей привычке, не вмешиваясь и не указывая, сел в конторе за пустой стол, о палку опёрся и молча следил, как сын его готовит доклад, о чём у служащих допытывается. Но – в какую сторону доклад пойдёт, не спросил.
И Роман был доволен. Присутствие отца ему не мешало, а пусть видит, что такому сыну всё можно доверить, у этого не вырвется.
Именно в эти дни, когда Роман стал такой подвижный и деятельный, а весь двор и дом суетился, готовясь к парадному приёму, старый шумливый Томчак стал тихий совсем. Ни на кого не цыкал, не кричал, распоряжался тихо, коротко, никуда не ездил, а с палкой своей любимой суковатой медленно ходил. Старуха забеспокоилась, не заболел ли. Служащие притихли, боясь особого вида гнева. Но нет, старик – задумался. О задумьи том никому не высказываясь.