Чакра Кентавра (трилогия) - Ольга Ларионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это он охватил одним мгновенным взглядом, исполненный той кипучей, удачливой злости, которая будоражит ум и рождает безошибочные решения. Он сейчас ненавидел этот убогий, брехливый и туповатый мирок за ту легкость, с которой он готов был принять нового самовластного идола, и в то же время наперед знал, что не даст этому свершиться.
Он добрался до самого конца прохода, спустил кувшин с плеча на плиту и гаркнул:
— Вино дивное, заговоренное на многолетие и в бою неуязвимость, дар от амантов курдыбурдыпупердейских!
Поклонился и, разворачиваясь, умело оттопыренными ножнами жахнул по кувшину. В общей толчее еще не разглядели, что случилось, но в ночное небо поплыл несказанный дух медвяного нектара.
— Разиня безрукий! — завопил Харр, пиная ближайшего (и ни в чем не повинного) телеса. — Воды! Замывайте плиты!
Какое там — воды! Телесы, как один, бросились наутек, а навстречу мчалась пронырливая стража, ясное дело, не смуту унимать, а подставить горсти под тягучую струйку, еще сочащуюся из кувшина. Двое, припав к земле, лакали по–собачьи из черной лужи, попыхивающей отсветами факелов.
Харр отступил на два шага, огляделся — спины. Прыгнул на алую погибельную траву, надеясь на спасительные свои сапоги, и спрятался за последний в ряду столб. На лугу не осталось даже факельщиков. Он перебежал к ближайшему дереву, потом ко второму, к третьему… Вот и дух можно перевести.
И только тут, подняв голову к рассветному небу, понял, что за чудовища окружают судбищенский луг. Честно говоря, такой несуразности он и в пьяном кошмаре вообразить не мог. Неохватные стволы, невообразимо корявые, казалось, были сложены из разновеликих бочек, поставленных друг на дружку не прямо, а как попало, так что из одной порой вырастали три, а какая‑то свешивалась, готовая чудовищной каплей шлепнуться на землю; иногда ствол точно обхватывало перетяжкой, и он истончался до размеров человечьего тулова, чтобы потом снова раскинуться дикими наростами и лишайными пузырями. Ветви, под стать стволам, узловатые и баснословно мощные, судя по раскидистости, тоже росли откуда попало и переплетались с соседними, так что казалось, будто великаны–нелюди окружили заповедный луг, положив могучие руки друг другу на плечи.
Харр присел на корень, привалившись спиной к стволу; ему было ясно, что вверх он заберется в одно мгновение, а сюда, где в каком‑то шаге от корней уже начиналась полоса багровых зарослей, не сунется никто. Как он и ожидал, суета мало–помалу утихала. Шаги па лугу шуршать перестали, видно, все ложа были расстелены, еда–питье изготовлены. Харр осторожно выглянул: так и есть. И проход весь пуст, только на дальнем конце сидят рядком стражи, сюда спиной, и не иначе как уминают то, что удалось под шумок с господских блюд стянуть. Рассветало уже в полную ярь, так что самое время было позаботиться и о себе.
Это было привычно: раздобыл кусок — и па дерево, ночевать. Сейчас дело оборачивалось не просто сытью — перед ним были лучшие яства и напитки всего Многоступенья. Бурдючок пришлось взять наугад, а вот в дорожную суму, видавшую порой только сухую лепешку да вынутое из гнезда яичко, пошло только самое лакомое. Впрочем, злость не прошла даже здесь: ишь гора какая наготовлена, а надолго ли запасешься?.. С той досадой и полез на дерево, самое высокое и раскоряжистое. Кора была вся в глубоких узких дуплах, точно дерево дышало этими дырами как ноздрями. Харр опасался одного: как бы не сунуть руку в гнездо диких пчел. Но ничего, обошлось. Он лез все выше и выше, выбирая развилку поудобнее и одновременно ощущая то мальчишеское самодостаточное наслаждение, которое возникает, когда ладно и споро забираешься на самое высокое в округе дерево. Наконец долез до верхушки, которая разваливалась на пять одинаково здоровенных ветвей, образуя в середке что‑то вроде гнезда. Да, вот и скорлупки старых яиц — здоровенная, видно, тут птичка когда‑то обитала. Харр выкинул всю труху, не на луг, естественно, на красную алчную стрекишу. Расстелил плащ. По рассказам всезнающих кипенских друзей, начаться Тридевятное Судбище должно было сегодня, в день, когда свет и тьма поделили сутки на равные доли, и точно в час, одинаково отстоящий от восхода и от заката. Стало быть, можно и подремать.
Он развязал бурдючок, и прежняя злость всколыхнулась при воспоминании о так бесславно окончившем свой хмельной век вересковом меде. Довольствуйся теперь всякой бурдой… Он отхлебнул из бурдючка — в голову ударил радужный ослепительный вихрь. Ух ты, мать твою строфионью… Но вместо восторга снова вскипела злость: уж ежели вы тут так навострились зелье божественное варить, то что же остальную‑то жизнь не обустроили?
Так, с неизбывной желчью в душе и перепелиным крылышком в зубах, и захрапел. Впрочем, на земле того слышно не было.
Махида проснулась, улыбаясь в полудреме и безотчетно радуясь легкости обновленного тела. Напилась, как ночью, молока с остатней лепешкой; положив младенца в уголку, слетала к водопойной бадье — умыться да пеленку застирать. Из накидки всего‑то две и вышло, беречь надо. Покормила неназванного еще сына, вздохнула: был бы Гарпогар мужем примерным, ни за что не рассталась бы… А так надо идти в город, Мадиньку разыскивать. В соседнем сарайчике тоже кто‑то дышал тяжко, порой даже мучительно постанывая — видно, какая‑то горбанюшка ноги сбила, теперь мается. Она завернула младенца в сухую половину накидки, мокрую приладила на поясе — на ходу высохнет. Выбралась наружу, заботливо притворив дверь, и пошла в стан вдоль солдатских шатров, выросших за ночь точно грибы, с непривычки пристраивая сына то в одну, то в другую руку.
Дом, где остановился рокотанщик, ей указали сразу. Но, поговорив с телесами, она пришла в недоумение: никакой женщины при молодом господине не видали. А уж тем более брюхатой. Сам же рокотанщик ушел с утра, не иначе как возле судбищенского луга караул песет с запасными струнами. Махида слетала туда — нету. Догадалась спросить, где тут повивальные бабки обретаются. Две их было на все становище, но пи к одной из них никаких носилок этой ночью не прибывало.
Оставалось надеяться только на случайную встречу с Шелудой — уж если он привез сюда Мадиньку, то должен же хоть раз навестить! Присела в ожидании напротив рокотанщикова пристанища, но подошли стражи, прогнали: в праздничном стане побирухе делать нечего. А тут еще пирлюха назойливая привязалась, кружит возле уха, досаду множит. А есть все больше и больше хочется, видно, здоровущий постреленок, много молока высосал — нутро замены просит. Тут, как на грех, пряничник попался с целым подносом выпечной мелочи на голове. Махида жадно шмыгнула носом, и пирлюшка, словно поняв ее завистливый взгляд, метнулась к выбеленному мукой толстяку и золотой искрой шибанула его прямо в глаз.
Тот взвыл, растянулся — румяные колобки запрыгали по дороге. Махида проворно уловила парочку и сунула под рубаху, усмехнулась своей кормилице — и где это только ты, заботливая, была раньше? Жизни бы мне горемычной с тобой не видать!
Однако дело уже клонилось к вечеру, народ здешний и пришлый толкался на улицах, передавая друг другу новости, коих знать никто и не мог — врали, естественно. Махида, сопровождаемая золотым мотыльком, устало бродила по Жженовке. Тревога за подругу росла с каждым часом, и ее уже не веселили проделки летучей своей опекунши. А та и к источнику чистому ее привела, и от стражей–злыдней, что за углом притаились, упредила, и каким‑то чудом накидала в подол со свесившихся из чужого сада ветвей дивных ягод… Разве что младенца не кормила.
— Ты б меня лучше к Мадиньке свела, — пожаловалась Махида, утирая со щек лиловый сок.
И пирлюшка вроде послушалась — полетела вперед, да вон из становища, и мимо загонов открытых…
Нет, непонятлива была золотая летунья. Ее просили к Мадиньке, а она вела прямехонько к обжитому Махидою сарайчику. Тут бы рукой махнуть да обратно повернуть, но…
От водопойной колоды, по–утиному переваливаясь, шел к сараям коротышка в белом, и в быстро наступающих сумерках Махиде померещился давешний хозяин рассыпанных колобков. Можно, конечно, было побежать и на его глазах юркнуть в свой сарайчик, но за всем происходящим наблюдал еще один человек — высокая женщина в чем‑то пестром, с перьями на голове. Кажется, они с пряничником о чем‑то договаривались, и теперь он торопливо зашлепал вперед, а она напряженно глядела ему в спину. При таком раскладе Махида предпочла нишу между открытым загоном и запертым сараем, благо там с крыши свешивался до земли, как занавеска, пышный вьюнок. Авось не заметят.
Но коротышка до нее не дошел — остановился в каких‑то трех шагах от нее и принялся сопеть, отодвигая жердину. Махида не удержалась, высунула нос — и едва не ахнула: это был Шелуда.
Он по–хозяйски ввалился в сарайчик, и было слышно, как он негромко окликнул кого‑то: “Эй! Эй, ты…” Ответа не было. Махида прижала ухо к тоненьким досочкам — Шелуда с чем‑то возился, и довольно долго. Женщина у водопоя терпеливо ждала. Наконец дверь скрипнула, и молодой рокотанщик вышел, держа в руке какой‑то сверток — гадливо, словно боялся запачкаться. Из свертка не доносилось ни звука, но Махида поняла: ребеночек. Только неужели — мертвенький?