Три дня - Бернхард Шлинк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хеннер вступил на одну из аллей и окунулся в зеленое царство леса; над головой, закрывая небесный свод, смыкалась просвеченная солнцем листва, а древесные стволы и кусты по обе стороны заросшей травой дорожки создавали видимость непроходимой чащи. Некоторое время впереди по дорожке скакала какая-то птичка, она исчезла так внезапно, что Хеннер даже не заметил, куда и как она скрылась — ускакала в кусты или вспорхнула и улетела. Хеннер понимал, что дорожка нарочно то и дело петляет, потому что архитектор хотел создать впечатление обширного парка. И все равно он чувствовал себя так, словно попал в зачарованный лес, словно он заколдован и никогда не выберется из волшебных дебрей. Но едва он успел подумать, что вовсе и не хочет никуда выбираться, как лесное царство закончилось, и он очутился на берегу широкого ручья. За ним расстилались поля, а вдалеке виднелась деревня с церковной колокольней и элеваторами. Вокруг стояла тишина.
Затем он заметил ниже по течению сидящую на скамейке женщину. Только что она что-то писала в тетрадке, а сейчас опустила тетрадь и ручку на колени и глядела на Хеннера. Он направился к ней. «Серая мышка, — подумал Хеннер. — Невзрачная, неловкая, застенчивая». Она встретила его взгляд:
— Ты меня не узнал?
— Ильза!
С ним частенько случалось, что при встрече с хорошо знакомым человеком он никак не мог вспомнить его имени, поэтому он даже обрадовался, когда при виде с трудом угаданного лица в памяти тотчас же всплыло нужное имя. В последний раз они виделись с Ильзой где-то в семидесятые годы, и тогда она была хорошенькой девушкой. Носик и подбородок были, пожалуй, несколько островаты, слишком сурова складка губ, плечи она сутулила, чтобы не так заметна была ее высокая грудь, но вся она, голубоглазая, светлокожая, белокурая, словно излучала светоносное сияние. Сейчас Хеннер уже не встретил в ней былой светозарности, хотя она и отозвалась на радость встречи и узнавания приветливой улыбкой. Он смутился, словно испытывая неловкость за то, что она уже не та, какая была и какой обещала остаться.
— Как поживаешь?
— Прогуливаю уроки, три часа английского языка. Меня подменила приятельница и наверняка провела их как надо, но, если бы она позвонила или я могла бы с ней как-то связаться, мне было бы спокойнее на душе. — Она бросила на него такой взгляд, словно он мог ей чем-то помочь. — Со мной такого еще не бывало, чтобы вот так просто взять и не прийти на работу.
— И где ты преподаешь?
— Там же, где и раньше. Когда вы исчезли из виду, я уже прошла стажировку, нашла первую работу, а затем в своей прежней школе вторую. Я по-прежнему веду те же предметы: немецкий, английский, изо. — Словно торопясь покончить с этой темой, она продолжала: — Детей у меня нет. Замужем не была. У меня две кошки и собственная квартира на горе — с видом на долину. Мне нравится учительская работа. Иногда у меня мелькает мысль, что тридцать лет, пожалуй, уже достаточно, но эта мысль, вероятно, порой посещает всякого, кто работает в школе. Впрочем, теперь не так уж и долго осталось.
Хеннер ждал, когда она задаст ему тот же вопрос: «Ну а что у тебя?»
Не дождавшись его, он сам задал следующий:
— А с Йоргом и Кристианой ты все время поддерживала контакт?
Она помотала головой:
— С Кристианой мы несколько лет назад случайно встретились на Франкфуртском вокзале; расписание сбилось из-за снегопада, и мы обе застряли там в ожидании пересадки. После этой встречи мы с ней время от времени перезванивались. Она говорила мне, чтобы я написала Йоргу, но я долгое время никак не решалась. Когда он подал прошение, я наконец-то собралась с духом. «Я не молю о пощаде. Я воевал с этим государством, и оно воевало со мной, так что мы с ним квиты и никто никому ничем не обязан». Ты помнишь? В заявлении, которое сделал Йорг в связи с подачей прошения о помиловании, было столько гордой независимости, что я снова как будто услышала того молоденького парнишку, каким я его впервые узнала. Того, в которого когда-то влюбилась. — Она улыбнулась. — Я же всегда перед вами робела. Потому что вы так хорошо разбирались, что правильно, а что неправильно и что надо сделать. Вы были такие решительные, такие бескомпромиссные, несгибаемые, бесстрашные. Для вас все было просто, и я стыдилась, что для меня все так сложно и я никак не разберусь, как надо относиться к капиталу, государству и господствующим классам, а уж когда вы заводили разговоры про всяких там, которые скоты… — Она снова помотала головой, целиком погрузившись в прежние ощущения страха и стыда. — Кроме того, мне надо было поскорее закругляться с учебой и начать зарабатывать деньги, а у вас и денег, и времени всегда было сколько угодно, да и отцы у вас: у Йорга и Кристианы — профессор, твой — прокурор, у Ульриха — зубной врач, а у Карин — священник.[5] А мой отец, простой крестьянин из Силезии, лишился там своего клочка земли, с которого худо-бедно кормился, раньше у него было хоть что-то, а тут пришлось работать на молочном заводе. «Наша молочница» — так вы иногда меня называли, и, надо думать, не со зла, но я среди вас все равно была как чужая, и вы меня, скорее, только терпели, и если бы я вдруг исчезла…
Хеннер старался вызвать в своей памяти что-нибудь, что сходилось бы с ее воспоминаниями. Неужели он изображал из себя человека, который все знает и у которого сколько угодно времени? Неужели он называл полицейских, судей и политиков скотами? Неужели он называл Ильзу «наша молочница»? Все это было так давно! Ему помнилась атмосфера ночных споров до рассвета, за которыми выкуривалось слишком много сигарет и рекой лилось красное вино, ощущение вечного поиска и стремления во что бы то ни стало как следует проанализировать вопрос и выбрать единственно верный способ действий, помнился восторг планирования и подготовки выступлений и та интенсивность переживания, то острое ощущение собственного могущества, которое испытываешь, подчиняя себе аудиторию или уличную толпу. Но вот о чем велись споры и для чего надо было подчинять себе аудитории и уличные толпы, об этом его память хранила молчание, и уж тем более она хранила молчание о том, из чего складывалась жизнь Ильзы. Может быть, она бегала для них за сигаретами и варила кофе? Ильза преподавала изо. Может быть, она писала плакаты?
— По-моему, хорошо, что ты не забыла Йорга. Я ходил к нему на свидание после приговора, но у нас так и не вышло толком поговорить. На этом все и оборвалось, пока неделю назад мне не позвонила Кристиана. Он сильно изменился?
— Да я ведь ни разу не была у него там, только писала письма. Он никогда не предлагал мне приехать.
Она посмотрела на него вопросительно, но он так и не понял, что именно ее удивило: его долгое равнодушие к Йоргу и его судьбе или нынешний интерес к тому, сильно ли тот изменился.
— Скоро мы это увидим, не так ли?
3
Когда Хеннер ушел, Ильза раскрыла тетрадку и перечла только что написанное.
Похороны прошли в теплый и солнечный день. В такой день хочется поехать куда-нибудь на озеро, купаться, расстелить одеяло, расставить вино и закуску, есть хлеб с сыром и пить вино, глядеть на небо и мысленно уноситься вслед за плывущими облаками. День выдался неподходящий для скорбных проводов и для смерти.
Скорбящие собрались в ожидании перед церковью. Они здоровались, узнавая старых знакомых, или знакомились с теми, с кем прежде не доводилось встречаться. Всем было отчего-то неловко. Любое слово отдавало фальшью. Выражения соболезнования звучали натянуто, общие воспоминания получались бледными, а когда кто-нибудь принимался допытываться «почему?», собеседник беспомощно и раздраженно отмахивался от вопроса. Каждое слово отдавало фальшью, потому что фальшь чувствовалась в самой смерти Яна. С его стороны нехорошо было так поступать: оставить детишек сиротами и жену вдовой! Коли уж ты не в силах больше выносить жизнь с женой и детьми, достаточно, казалось бы, просто развестись. А покончить с собой только для того, чтобы слинять, оставив жену и детей с чувством непоправимой вины, это как-то непорядочно.
В группе старых друзей один высказал это вслух. Другой покачал головой: «Ян женился на Улле, когда она забеременела. После первого ребенка он согласился на рождение двойни, только чтобы она не догадалась, что он ее не любит. Ради благополучия Уллы и детей он оставил университет и пошел в адвокаты. Он сидел дома, для того чтобы Улла могла закончить образование. И все это из соображений порядочности. Сколько можно так выдержать? Самоотречение во имя порядочности? Но если ты совершишь этот подвиг, то чем это будет отличаться от самоубийства?» Кто-то останавливает его: «Сюда идет Улла».
В церкви держит речь отец Яна. Он говорит о необъяснимости случившегося — исчезновения Яна и обнаружения его тела в Нормандии, где он через несколько дней был найден мертвым, погибшим от отравления выхлопными газами через шланг, протянутый им в салон машины, стоявшей в виду морского побережья неподалеку от городка, в котором он когда-то давно провел одни из самых счастливых дней в своей жизни. Отец Яна говорил о необъяснимости острого приступа депрессии, подтолкнувшей Яна не только к бегству от семьи и профессии, но и к бегству из жизни. Отец Яна — почтенный глава многочисленного семейства с множеством детей и внуков, седовласый священник на пенсии, и он так авторитетно заявил о приступе депрессии, что едва не убедил в этом даже друзей Яна, которые никогда в жизни не замечали у него никаких признаков депрессии. Так кому же лучше знать, в чем состоит правда: отцу или друзьям?