Снежный ком - Энн Ветемаа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был поражен и разобижен, когда Вийя несколько дней не появлялась в библиотеке. Простудилась, наверно, или дело какое неотложное, решил Калев. Однажды утром он, наконец, увидел Вийю, направляющуюся к библиотеке. Под сердцем захолонуло. Калев прошелся расческой по волосам, слегка сокрушаясь, что их разговору помешает старушенция, которая выписывала из женского журнала рецепт пирожного. Но что это? Вийя горделиво прошествовала мимо, даже не взглянув в его сторону. Калев в одном джемпере бросился за ней.
— Вийя, ну, как выступила?
Девушка нехотя остановилась и уставилась поверх головы Калева на верхушки деревьев.
— Да никак!
— Как это… как это «никак»?
— Я вообще не выступала. У меня не программа… а муть! — Глаза ее увлажнились, но увлажнились от гнева, и, вскинув голову, Вийя зашагала прочь.
Калев оторопело смотрел ей вслед. Он ничегошеньки не понимал.
Повернув обратно к библиотеке, он заметил, как колыхнулась занавеска: бабка наверняка подглядывала. Но Калеву было не до препирательств с заядлой кулинаркой — великое неведение тяготило его. Он решил съездить в райцентр и внести в дело ясность.
Сказано — сделано. Он пересмотрел все программы: читали только-только вступающих в литературу поэтов, о которых Калев, правда, слышал, но вокруг их имен еще кипели споры, и уж никаких наград, не говоря о званиях, у них не было — в этом Калев был абсолютно уверен. А еще читали Лорку, Уитмена, Элюара. Этих авторов он как библиотечный работник, конечно, знал, но и в жизнь не подумал бы, что их читает сельская молодежь. Он призадумался. Выпендриваются, сверхсовременными хотят быть… Но жюри-то! Как оно могло принять за чистую монету распущенные павлиньи хвосты? Ну, что общего у Лорки с сегодняшними проблемами колхозной деревни, кипятился Калев, однако в душе засвербило: отстал, ох отстал он от времени, недаром его все реже приглашают в такие жюри. Но больше всего Калева Пилля расстроила программа лауреата конкурса: сплошной Юхан Лийв, а ведь его-то и хотела читать Вийя.
Больно. Было очень больно. Стыдно перед Вийей. Как мило эта девчушка позволяла поддерживать себя под локоток: карие глаза блестят как у куколки, и крохотная родинка в уголке губ.
Калев Пилль засел за новейшую поэзию. Целые вечера просиживал он в библиотеке. В трубе завывал осенний ветер. Чтобы отогнать сон, Калев налегал на крепкий кофе и кое-что принуждал себя зазубривать. Ну, вот что пишет этот Андрее Эхин:
мауно знал что он давно умеркогда однажды дочь выведет в море треугольниксмолу уничтожит весло из селитрыи по приказу отразится в формуле
Он совсем приуныл: и это — поэзия? Разве так пишут стихи? В недоумении терзал он свою львиную гриву: что за треугольник выведет эта девушка в море? Какой Мауно? И этот мауно с маленькой буквы знает, что он уже преставился? Калев знал Мауно — тот работал во «Вторчермете», или проще — в утильсырье. У него еще тирольская шляпа с зеленым пером, и всему на свете Мауно предпочитает настойку «Листопад». А это уничтожение смолы селитряным веслом? Господи помилуй, чистой воды абракадабра! И Вийя с родинкой должна читать такие вирши об уничтожении смолы? Воля ваша, с этим Калев Пилль не согласен. К счастью, не все было таким. Но как провести грань, за которой кончается искусство и начинается такое… такое, чему и названия нет? С искусством прямо как с радугой: попробуй-ка отдели один цвет от другого! Это тебе не полено колоть. А провести грань нужно: за всем не угонишься, тем паче что Калев уже не молод. А пожилые в такой гонке выглядят особенно нелепо.
Да, старость подкрадывается незаметно, и переходы в ней так же неощутимы, как у цветов в радуге, и количество их не всегда переходит в качество, как учит диалектика а объясняет на своих лекциях Калев. Иногда понимаешь: что-то круто переменилось. Особенно когда случается быть посмешищем.
О своих неудачах Калеву думать не хотелось, но сон не шел, да и отрадные мысли тоже. Где-то на башне часы пробили два раза. И тут чрево гостиницы ожило: забулькало в радиаторе, заклокотало в кране, извергалось за стеной. Внутренности этого постоялого двора терзали то ли спайки, то ли спазмы — антиэстетичные, натуралистические звуки мешали Калеву Пиллю очиститься от страданий.
Вспомнились ухмылки, которые в последнее время сопровождали любые его начинания, — в молодости такого и в помине не было. Тогда он мог вытворять что угодно и все равно оставался вожаком сверстников. Он вообще настолько свыкся с похвалами, что не подмечал изменений в их подтексте. Превращение улыбок и усмешек в ухмылки и издевки поразило его, поразило буквально как отравленные стрелы, вонзившиеся в жизненно важные нервные центры. Отсюда и пошло ощущение неверной ноги перед прыжком, этакое своеобразное чувство выхолощенности.
На праздничных вечерах он уже не отваживался выходить на вальс первой парой, некоторое время кружиться с какой-нибудь руководящей дамой, и улыбкой поощрять остальных. И носить галстук-бабочку не решался, а прежде Калева Пилля представить без нее было просто невозможно. Страх поселился в нем, губительный для человека его профессии страх. Тут не до большой культработы, только и остается, что выцветать за библиотечным прилавком.
Одной из самых тягостных примет были его прошлогодние поиски места. Хорошо хоть Ильме ничего не узнала! К счастью, он хранил все в тайне, вовсе не из-за предрассудков — в душе он считал этот шаг чем-то сродни предательству.
Соседний совхоз временно, на два года, остался без завклубом — тот на четвертом курсе перевелся с заочного отделения на стационар. Совхоз был — дай бог: сюда возили зарубежных гостей, в Доме культуры, крышей напоминавшем пагоду, было куда просторней, чем в ином столичном театре. На Иванов день над центральной усадьбой кружил самолет, выписанный для увеселительных прогулок, а на декоративном пруду выезжал из-за острова на стрежень старинный челн. «Богатство не порок», — говаривал молодой директор, умудрившийся за четыре года сказочно обогатить свое хозяйство. Он был истинный финансовый гений, но на всякий случай держал при себе двух юристов. В совхозе мастерили противотуманныефары для автомобилей, детали электронно-вычислительных машин, разводили форель, выращивали розы и даже дыни, варили пиво, однако и на полях, и на фермах дела тоже шли как нельзя лучше.
В душе Калев Пилль испытывал к совхозу и его руководству определенную неприязнь: чем-то мещанским, алчным и в то же время мужичьим веяло оттуда. Он пытался рассуждать хладнокровно: не всегда же богатство духовное поспевает за материальным. Если бы поспевало, к чему тогда профессия Калева? Зато в совхозе много молодежи, прекрасные условия для развития культурной жизни. Там была почва, а у Калева — богатый опыт. Бери и сей разумное, доброе, вечное! Танцульки, ярмарки — это все несерьезно, он создал бы драмкружок, ансамбль народного танца, фотоклуб… А что до лекций, так тем у него хватает, и не только о политике, есть об искусстве и даже науке. Все это не давало ему спать ночами, хотя он знал: уйдя в совхоз, он по меньшей мере предаст свою библиотеку. И в районе едва ли одобрят этот шаг, станут коситься как на изменника — на длинный рубль позарился. Но — черт побери! — Калев Пилль трубил здесь 25 лет, а получал с гулькин нос. Прежний заведующий Домом культуры уже через два года работы в совхозе разъезжал на собственной «Волге». А Калев что — рыжий? Он на «Волгу» не замахивается, хватило бы и «Запорожца». Теперь это уже дело чести: Тылл, старший сын Калева, через пень колоду закончил семь классов (в кого такой уродился?!), работает в колхозстрое и уж сколько лет с машиной. Калев, право слово, не завидует сыну (да и какой отец завидовал бы?!), но всем, в том числе и Ильме, надо доказать, что государство высоко ценит и его, Калева, труд. Это вопрос идеологический. И, наконец, как только бывший завклубом свое отучится, Калев тут же уступит ему место и вернется в ненаглядную библиотеку.
И настал день — Калев Пилль отправился на разведку. Прежнего директора он знал лучше, а с новоявленным Крезом сталкивался на совещаниях и только. Разговор у них не очень-то клеился — такой уж Андрес Пеэтсалу был человек: никто не мог сказать, что у него на уме. На губах ухмылочка, а глаза-буравчики не улыбаются — маленькие такие глазки, серые, а на сером — коричневые крапинки, словно крапчатый занавес, — не разглядишь, что за ним. А скрывалась там великая тайна — тайна философского камня: все, к чему прикасался директор, тут же превращалось в золото, то есть деньги. И одевается он тоже, мягко говоря, странно: какой-то не разбери-поймешь джинсовый костюм и сандалеты, а из них бессовестно выставились кривые большие пальцы. Самоуверенные и бесстыжие пальцы. На совещания поважнее он, случалось, и в костюме появлялся, так опять же — в лиловом, как кисель из малины, вылитый бармен. Странные они, эти нынешние руководители производства! Прежний директор всюду ходил в сморщенной темной паре, а на шее у него, независимо от времени года, болтался один и тот же скрученный галстук — узел на нем явно никогда не развязывался и лоснился. Да, прежний был заботливый, рачительный хозяин, со лба у него не сходили капли пота, сразу верилось, что он несет на своих плечах все совхозные тяготы, как бедный и бледный Атлас. Зато Андрес Пеэтсалу производил впечатление сомнительного вольного художника. А эти волосы… Висят, как у хипаря какого.