Античная трагедия - Иннокентий Анненский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая сцена превосходна. Титан не произносит ни одного слова, пока Гефест против собственной воли, под давлением жестокого и прямолинейного Кратоса, с расстановкой и фатальной артистичностью, из которой зрители, конечно, не теряли ни одной детали, вгоняет гвоздь за гвоздем в тело бога и налагает на него цепь за цепью.
Кому бы как не Гефесту, кажется, было мстить титану за похищение его стихии – огня? А между тем, этот бог тяготится своей ролью: он помнит об узах родства и дружбы. Воля Зевса, наоборот, символизирует совершенно новый миропорядок, и этот миропорядок только ярче выступает на вид по контрасту с сожалением божественного кузнеца. Целых три характера выпукло выступают перед нами в этой первой и короткой сцене. Сам титан обрисовывается словами других и собственным молчанием. Только оставшись один, Прометей обращает жалобы к эфиру, облакам, источникам, ко всему, что молча его окружает. Это злые и гордые жалобы. Титан не ищет помощи или сострадания: он взывает, к свидетелям неправды. Гордость его не допускает и мысли о том, чтобы он, Прометей, был осилен хитростью, и он говорит, что заранее, когда спасал людей от Зевса, он уже знал о своей участи. Но вот прикованному слышится невнятный шум крыльев, до него долетает какое-то слабое дуновение, признак жизни. Одна мысль о приближении живого существа невыносима для униженного бога.
«Я боюсь, – говорит он, – всего, что приближается». На орхестру, при помощи наивной театральной машины, появляется хор океанид. Пора сказать несколько слов о сценической обстановке древних. Теперь актер тем лучше играет, чем более дает он нам иллюзии действительности. Изгоняют все условное, даже грим, потому что в артисте должна свободно проявляться душа человека. Не то было в древней греческой трагедии. Напротив, игра актера должна была отрывать душу зрителя от реальности.
На сцене появлялись особые, идеализированные люди, которые были грандиознее, прекраснее и патетичнее настоящих. Этому помогал искусственно увеличенный рост и объем тела, неподвижная белая маска, где были нарисованы даже глаза, высокий треугольный лоб часто с привязанными волосами и четырехугольный рупор рта, откуда звучал яркий голос жителя гор. До самого пола ниспадала длинная и широкая одежда шафранного, белого или пурпурового цвета, затканная хитрым узором. Масок было еще не много и они распределялись по типам. «Старик», «бледная женщина с распущенными волосами»: традиция, а иногда только текст драмы помогали зрителям определить, кого маска должна была в данном случае изображать.
Океаниды выражают нежное и тактичное участие к мукам титана, а нас с первых же нот пленяет красивый и полный контраст между женским началом жалости и мужским началом дерзания, да и в самих океанидах чувствуется как бы двоение: душа нимфы колеблется между стыдом закрыть глаза перед страшной мукой и страхом грубо или неумело выразить свое участие. Но титана не раздражает участие бывших свидетельниц его счастья: он говорит нимфам о том, как раньше помогал Зевсу, и сливается с ними в воспоминании и жалости… у него это – жалость к людям. Океаниды уже готовы, сойдя с своей крылатой колесницы, приблизиться к его страшному посту – с глубокой иронией титан сам назвал себя «жалким сторожем», но в это время на сцену появляется новое лицо – Океан. Старик еще совсем недавно вместе с Прометеем восстал против крайностей нового тирана – Зевса; но он успел вовремя остановиться и теперь, как бы из чувства приличия, является навестить своего бывшего союзника. Перед нами новый контраст и, пожалуй, новая параллель к титану.
Два типа ума: большой творческий ум Прометея и маленький практический ум Океана, и две воли: дерзкая воля и осторожная воля. Мы не знаем, как изображался на сцене Океан, но достаточно теперь прочесть в тексте первые слова сцены, чтобы увидеть, что в самом языке нового гостя Эсхил хотел показать, насколько ум этого бога, так сказать, низкопробнее Прометеева ума. Я не перевожу всей сцены из опасения переводом видоизменить разницу между двумя языками, на которых говорят эти боги. У Океана нет ни тени идеализма или экстаза, но речь его все-таки целиком принадлежит миру трагедии, и на русском языке я не умею рельефно показать этого драгоценного оттенка.
Отношение Прометея к Океану – это один из психологических chef d'oeuvr'oв Эсхила. Титан разгадал цель визита ранее, чем Океан успел раскрыть рот для выражения своего участия. И вот, слабодушной мудрости старца, который ищет спрятаться за неопределенными обещаниями помочь, уговорить, устроить, титан противопоставляет страшную, подавляющую картину мук как результата дерзаний. Он говорит Океану о наказании других титанов. Там у Геспера мучится Атлант, задавленный грузом целого мира, а на блаженном острове стоголовый Тифон, у которого некогда одни молнии глаз убивали все живое, лежит инертной массой, придавленный Этною, и Гефест, сидя на ее вершине, кует добела раскаленные глыбы железа. Но придет день, когда Тифон «изрыгнет свою ярость, и огненные потоки хлынут из горячих челюстей чудовища на плодоносные и широкие равнины Сицилии». Презрение не позволяет титану сердиться на покинувшего его союзника. Вот конец сцены:
Океан
Чем же может грозить мне предусмотрительность? забота? объясни, пожалуйста!
Прометей
Она была бы лишним бременем и, кроме того, наивным легкомыслием.
Океан
Ну что ж. Предоставь мне эту долю страдания. Прикрыть расчет простотой бывает иногда очень выгодно.
Прометей
Ты не должен брать на себя этого греха, потому что он мой.
Океан
Итак, ты меня решительно прогоняешь.
Прометей
Да, берегись как бы, оплакивая меня, ты не вызвал бы гнева.
Океан
Гнева? чьего? или того бога, который только что завладел троном?
Прометей
Да, берегись разбудить его гнев…
Океан
Прометей! Твой жребий будет мне уроком.
Прометей
Ступай же, ступай – да береги хорошенько свою мудрость.
По уходе Океана титан снова говорит с океанидами и снова о своей любви к людям; «я ни в чем не упрекаю их, – прибавляет он, – но мне приятно вспоминать о том, что я для них сделал из любви». И вот, не останавливаясь на том, что он дал богам, Прометей подробно рассказывает нимфам, как из существ едва зрячих, подобных сновидению, он сделал людей тем, чем они стали. Океаниды с чисто женским искусством наводят речь на роковую тайну Прометея, которая касается Зевса, но бог заставляет их молчать. Он хранит эту тайну, потому что будет день когда, чтобы узнать ее, Зевсу придется снять с Прометея его позорные цепи. В следующем хоре океанид звучит нота такого глубокого пессимизма, который был редок даже в греческой трагедии. Обращаясь к титану, хор так поет о людях: «Неужто-ж ты не видишь недвижной слабости, подобной сну, которой скован слепой род мужей? Нет, никогда не смести воле смертных Зевсова миропорядка…».
Но вот является Ио. Здесь мне придется сделать маленькое отступление.
«Прометей» был самой высокой и самой отобщенной от жизни драмой эллинов. Зрители видели на его сцене уже не какую-нибудь Электру с ее всем понятной любовью к брату, завистью к матери и ненавистью к вотчиму, и если актеры то и дело повторяют, что Зевс свежеиспеченный тиран, то все же никто из зрителей не смешал бы его с вульгарным тираном, вроде Лика или Креонта. Зрители все время чувствовали бога где-то над сценой, незримо присутствующим и судящим. Да и для нас еще ощутительно в Зевсе высшее, идеальное начало: бог недоволен людьми и готовится создать для земли новый род обитателей; титан тоже не простой закононарушитель, которого можно судить как Антигону или Ореста. Он бог и соперник бога. В трагедии нет людей, даже бедная Ио только телка.
Люди, вчерашние троглодиты, копошатся где-то там, внизу, и им нет места на сцене, трагедия творится ради них, а не ими; и французские поэты безмерно принизили своего героя, сделав титана каким-то эмиссаром человечества. У Эсхила даже связывает Прометея с эфемерами[6] не эрос – любовь, а евноя – благосклонность, т. е. чувство, которое может быть не чуждо и доброму рабовладельцу. Самые благодеяния титана людям, в ущерб новой расе, которую замышлял Кронид, не были лишены некоторого полемического жара.
Во всяком случае в мире античной трагедии Прометей Эсхила были одиночным явлением. Никто не решался касаться этой таинственной концепции, полной загадок и противоречий, и гениальной в своей парадоксальности. В новом мире Прометей, наоборот, именно благодаря высоте и общности символа, стал любимой темой для творческих умов: Кальдерон, Мильтон, Гете, Байрон, Шелли создали каждый своего Прометея. Было бы неправильно, однако, исчерпывать значение эсхиловского Прометея его общечеловеческими элементами и забывать о том, чем трагедия была для первых зрителей. Нет сомнения, что для амфитеатра «Прометей» был, прежде всего, drama teratwdez, драмой чудес, и актер, игравший Ио, своей маской, вероятно, напоминал зрителям, что безумная дочь Инаха была обращена ревнивою Герой в телку, которую неотвязная оса наполняла бредом, отчаянием и вечным желанием двигаться.